— Нет, нельзя благословить! — с раздражением сказал священник. — Это будет убийство, которое осудит и Божий суд, и человеческий. Убийство…
Рядом остановилась маленькая старушенция, широко открыв рот и испуганно глядя на батюшку.
— Проходите, проходите… — улыбаясь и крестя ее, ласково проговорил он. И опять повернулся к Сошникову: — Прежде, чем воевать со злом, человек должен разобраться, нет ли зла в нем самом… А зло, самое пагубное, которое может разгореться в нем…
— Все это чепуха… — перебил его Сошников. — То, что вы сказали про врача и солдата — полнейшая чепуха. Неуместно и как-то неуклюже… Совершенно неуклюжий довод… Так и передайте тем, кто его придумал… Покажите мне врача, который убил двадцать человек ради того, чтобы кого-то там спасти. Может быть, есть такие врачи, вроде доктора Менгеле, но, как я понимаю, восторга они ни у кого вызвать не могут.
— Вы совсем неправильно мыслите. Врач, как и солдат, через боль приносит очищение. Врач через боль спасает человека, солдат через боль спасает отечество.
— Опять вы за свое, — поморщился Сошников. — Боль, очищение… Солдат делает не больно, солдат просто убивает. И сам умирает. Солдат — это смерть. А смерть — это совсем не боль и никакое не очищение. Бах! — и никакой боли. И боль — это вам не смерть. Боль — это и есть жизнь, а жизнь — самая что ни на есть боль… Но смерть здесь при чем? Смерть — это смерть…
— Вы сами не понимаете, что говорите, и не понимаете, как далеко зашла ваша гордыня и в какой тупик приведет…
— Все я хорошо понимаю, — опять перебил Сошников. — Я даже понимаю то, что скрыто в вас, что вы знаете, да только сказать не можете. Потому что знаете, что благословлять именем Христа войну, пусть даже с распоряжения начальства, — это в обязательном порядке благословлять убийство детей, которое всегда происходит на войне. Это все очень просто и обсуждений не требует, а укладывается в два слова: «Не убий». Эти два слова я не хуже вашего понимаю. А мой товарищ детей идет спасать, из двух зол он выбирает меньшее… А хотите честно? Если честно, то не за благословением вашим я пришел, а то я не знал, что вы можете ответить…
— Что же вам тогда понадобилось в храме, если вы все давно для себя решили? — холодно сказал священник.
— А вы храм не трогайте, — тихо с напором проговорил Сошников. — У вас на него монополии нет. Эти кирпичи, кстати, один из моих прапрадедов клал, и в храме мы все равны… А мне нужно было… Да, мне, может быть, нужно было увидеть, что вы так же беспомощны перед правдой и перед грехом… И я увидел. И даже еще беспомощнее… Потому что у меня нет необходимости юлить… Если я грешен, так и говорю: грешен и проклят. А вы говорите: свят и аминь… Дело не в этом. А происходит один странный фокус… Не знаю почему, но вот эта ваша беспомощность… почему-то она придает мне уверенности и силы и разрешает мои последние сомнения… Это все искренне. Не обижайтесь.
И тут он быстро проделал одну выходку, которая самому ему уже несколькими минутами позже показалась отвратительной. Он выдернул из кармана одну из двух жалких сторублевых купюр, на которые должен был купить продукты, быстро подошел к низкой витрине, где под стеклом лежали многочисленные иконы, книги и прочие товары с ценниками, а на стекле стояло большое блюдо с надписью «На общую свечу». В этом блюде тонким слоем была рассыпана мелочь. Сошников бросил на блюдо купюру и так же быстро вышел из храма, стал пересекать внутренний двор, как услышал:
— Постойте! — Священник с неподобающей прытью нагнал его. — Постойте!
Сошников остановился, повернулся вполоборота.
— Вы должны, — торопливо заговорил священник, — просто простить… Бросьте вы эту темную диалектику и просто, ради Бога, простите того человека, который вас чем-то обидел…
Сошников нахмурившись, молчал.
— Когда человек прощает… — задыхался священник, — он прежде всего не в том человеке, которого прощает, признает частичку Бога, он в себе прежде признает… А я буду молиться за вас… Скажите свое имя…
Сошников покривил губы и пошел со двора.
С этой минуты воля его воспалилась от злости. Он тут же, от ворот храма, вернулся домой, достал сверток, стал переупаковывать его, так чтобы контуры ружья не проступили сквозь мешковину. Потом переоделся в темную майку и такие же темные спортивные брюки. Переодеваясь же, он еще отметил про себя, что и майку, и брюки будет потом не жалко выбросить. Еще нужно было продумать обувь, хотя особенно выбирать не приходилось — годились только старенькие дачные кроссовки. Их тоже потом придется отнести на дальнюю помойку.