Наверное, целый год, дом пугал ее. Бывало, возвращаясь со стороны многолюдной улицы, огибала белую ухоженную церковку, окруженную изящной кованой оградой, она вздрагивала, видя, как дом выплывает из-за угла темно-красным обшарпанным казематом. И тогда она чувствовала, что меняется не только ее собственное мироощущение и поведение, но густеет пространство — воздух становится матовым и густым, и при этом напрягались ее плечи, сознание напрягалось, словно она шла на свидание с колдуном.
И только под этим знанием прорезывалось, что перед ней всего лишь ветхая развалина, огромная трехэтажная кирпичная изба. Все это даже не называлось, а только желало так называться — домом, этажами, комнатами, кухнями. Темные полуторааршинные стены — стандарт купеческой основательности — за столетия местами просели, местами дали сквозные трещины, а снаружи были, как после артобстрела, в выщерблинах и ямах. Низкая двускатная крыша прогнулась на гнилых стропилах. И внутри — ветхие двери, рассохшиеся оконные рамы, многие окна были заколочены фанерой и ржавой жестью, осыпающаяся с потолков и стен штукатурка, выпрыгивающие из пола трухлявые доски. Из удобств — электрический провод, подведенный к дому. Все остальное — во дворе. А вода и вовсе в колонке через дорогу. По углам в коридоре иней покрывал горы мусора и спрессовавшегося барахла, оставшегося от бабки. Немыслимые сундуки, фанерные ящики с прелым тряпьем, просевшие вековые кровати-клоповники, продавленные деревянные стулья, шкафчики, чудовищные грязные кастрюли…
В первые дни Нина и предположить не могла, что ей удастся привести в порядок ту страшную берлогу, которая досталась им с Кореневым. Но руки ее, как только она вошла в жуткие комнаты, уже что-то сделали — смахнули с почерневшего стола на пол плесневелую тряпку, и вечный женский инстинкт уже что-то перестроил в ней. Нужно было только начать, а настоящая женщина, попадая в любое новое место жизни, тут же начинает эту работу, и вот она — старательная мышка или усердная муравьиха — по чуть-чуть расчищает пространство, из-под рухляди и плесени высвобождая первый уголок для жизни. Выбрасывается рухлядь, отчищаются стены, отмывается пол. По мере возможностей привлекается слоняющийся ленивый мужчина. Что-то конопатится, прибивается, пилится, подкрашивается, устанавливаются электрообогреватели, ремонтируется дровяная печь. Неделю спустя на двух отмытых окнах появляются занавески, вечером включается стеклянная люстра, подаренная коллегами, и получается что-то похожее на жилую комнату. Потом здесь наклеятся новые обои и появится сносная мебелишка — что-то удастся отремонтировать, что-то отдадут друзья. Такая работа бесконечна, но, вероятно, ее ценность в том и заключается, что невозможно достичь точки завершения. За месяц-другой-третий уже две комнаты обретают вполне жилой вид, и кухня становится уютной и чистой, а воздух вполне пригодным хотя бы для того, чтобы его не замечать. Они так и оставили себе две комнаты, а три совершенно непригодные для жилья заколотили.
Пришло время, она стала чувствовать, будто сама прорастает в дом — из ее души в разные стороны потянулись корешки и стебельки — ко всем уголкам и предметам — от порога до спальни, так что сотни или даже тысячи мелочей постепенно начали по особому звучать для нее: даже какой-нибудь древний кухонный шкафчик в углу, испещренный трещинками по темному столетнему лаку — эти трещинки были зашифрованной иероглифической записью из книги судеб.
На третий год она наконец-то осознала идущее из глубины: мой дом. И научилась понимать, что за этим скрывается: дом для человека — второе вместилище души. Она иногда так и думала с отвлеченной романтичностью: для души нужно тело, для тела — дом, для дома — страна, для страны — солнце… Если что-то нарушить в этой цепочке, душа опустеет, человек одичает и погибнет. Даже цыганская кибитка и юрта кочевника воспитывали собственных людей и собственные цивилизации. Но у цыгана за его жизнь могло быть десять походных домов. Здесь же все было наоборот: дом овладел десятком поколений, растворив в себе души и времена.