Обретя все это, она стала понимать: если внимательно посмотреть на чей-то незнакомый дом, на окна, на то, какие там занавески и стоят ли цветы на подоконнике, на калитку и на дорожку, ведущую к порогу, на палисадник или, наоборот, на бурьян под окнами, а потом постучать, позвать хозяев, заранее можно угадать, кто выйдет оттуда и что скажет. Еще кое-где уцелели старые русские дома с раскрытыми сенями и без решеток на окнах. В такой дом и теперь можно было бы придти и сказать: я путник, сбился с дороги, проголодался, помогите. И тебя по крайней мере не оставят голодным. Или современный особняк-терем за трехметровым забором с парой мастифов за воротами — оттуда тоже известно, кто выглянет и что скажет тебе, если в глупую твою голову взбредет ересь дозвониться-достучаться до этих людей и сказать: я путник, сбился с дороги, проголодался, помогите.
Однажды в своей комнате, недалеко от двери, на потрескавшемся некрашеном полу, Нина увидела нательный серебряный крестик, окислившийся, черный, наверное очень старый. Его обронить никто не мог, потому что к ним с неделю никто не заходил. И она стала думать, что крестик сто лет пролежал на этом самом месте невидимым и проявился только теперь. Нина не трогала его и ничего не говорила Кореневу. Не то что она была до такой степени суеверной, что боялась поднять чужой крест, но словно ее стискивало духотой, когда она начинала думать о том, что его все-таки надо поднять — не должна же такая вещь валяться у порога. Нина могла быть на работе или на улице, вспомнить о крестике и сказать себе: какая чепуха, приду, подниму и отнесу в церковь напротив или положу в старую деревянную шкатулку, а то и вообще выкину. Но приходила домой и забывала о своей решимости. Не трогала крестик. Подметала или протирала пол и то место, где лежал крестик, не трогала. И по наитию считала дни. Утром же седьмого дня она встала с постели, подошла к тому месту и убедилась, что крестик исчез.
Коренев его не мог подобрать. Если подобрал, то сказал бы непременно, что нашел интересный крестик старой работы. Но Коренев на пол никогда не смотрел и никогда не держал в руках метлу и швабру. Он, конечно, мог, выходя из дому, наступить башмаком, так что крестик приклеился бы к подошве и вышел вместе с человеком. Но Коренев в этот час еще никуда не выходил, а только делал попытки пробудиться на своей кровати у окна: тянулся, зевал и кряхтел. А крестик еще накануне вечером лежал преспокойненько на своем месте. Так что скорее всего крестик просто растаял в неведомом пространстве — на десятилетия или на столетия, до какой-нибудь следующей хозяйки комнаты.
В их маленький мир вливались соседи. Ветеран Карнаухов с большой морщинистой лысиной. Его обвислое, покрытое пигментными пятнами и несколькими смачными огромными родинками лицо слащаво, с неизбывным донжуанством улыбалось каждый раз при виде Нины, да и сам он, приземистый, массивно стекавший в свою тяжелую старость, становился подвижен и говорлив: «Нинуля, а до чего же сегодня погода хороша…» Он еще мог сыграть пронзительный романс на маленькой клееной эпоксидной смолой семиструнке — и тогда Нина иногда слышала под вечер срывающийся в старческое сипение, но все еще старающийся забрать повыше голос: «Ямщиииик, не гонии лошадеээй…» Или мог при случае «загнуть» историю о своих военных и любовных похождениях — а он помимо двух лет фронта еще пять лет стрелял и резал бандеровцев на западе Украины, так что в общей сложности настрелял и нарезал тридцать пять бедолаг, а попутно, конечно, обхаживал встречавшихся на его пути фрейлейн, фрау, пани и панночек. Нина, случайно присев во дворе на лавочку, могла с затаенным ужасом, граничившим все-таки с чем-то озорным, выслушать историю, которую он, казалось бы, и не ей рассказывал, а другому соседу, жившему на первом этаже с противоположного торца:
— А немочка — лет четырнадцать, мосластенькая такая… Я ей даю буханку хлеба… «Данке шон…» И вдруг задирает подольчик, снимает трусишки и ложится в травку… Но разве я мог допустить этакое безобразие!