За четыре июльские недели в мертвом саду многое изменилось. Обгоревшие стволы срублены и собраны в углу двора под жестяным навесом, пни большей частью выкорчеваны, а очищенная от мусора земля тщательно вскопана. Для реставрации бассейна завезли известняковые блоки, которые аккуратно сложили тут же рядом. Ротонду решили не восстанавливать. Если смотреть из дома, полуразрушенные колонны с остатками обвалившегося купола, живописно стоящие прямо посередине сада в окружении каменных львов, теперь по сути последнее, что напоминает о пожаре.
Осенью наступит время саженцев. После недолгих колебаний Идрис Халил остановил свой выбор на привычном гранате, оливах, белом винограде, абрикосе, ложном эвкалипте, чудесно помогающем против комаров, и кипарисах, — последние предполагается рассадить вокруг бассейна и вдоль всей южной стены, откуда падает слишком много солнца. Клумбы же с ромашками должны быть заново разбиты на прежнем месте, то есть, прямо перед верандой.
Четыре июльские недели 1919 года, да еще, пожалуй, первая половина августа — самое покойное время для Пираллахы за последние несколько лет. Стоит усыпляющий зной. Дни протекают одинаково, и временами кажется, что это, собственно говоря, один и тот же нескончаемый день. На рассвете солнце медленно всплывает из золотистого тумана, клубящегося над горизонтом, стремительно поднимается над неподвижными силуэтами сторожевых кораблей, и почти сразу же песок, не успевший остыть за короткие ночные часы, раскаляется до сверкающей белизны, а воздух становился плотным и колючим. После полудня мало кто решается выходить из дома. Лавки на площади стоят запертыми, кривые улочки пустеют. Даже неуловимые братья, подчиняясь незыблемому ритму сиесты, обращаются в птиц и прячутся на время в пыльных кронах олив в рощице на выезде из поселка.
В отличие от быстрых восходов, закаты невыносимо долгие и тяжелые, будто агония. Горячие всполохи света продолжают разрывать лиловые сумерки еще долго после того, как солнце исчезает за гранью неподвижных вод. Лишь к началу одиннадцатого гаснут последние зарницы, и на Пираллахы опускается спасительная темнота, которая, однако, не приносит облегчения ни людям, ни животным.
Полночь. Гаснут лампы под матерчатыми абажурами. Гаснут фонари и масляные плошки. Поселок погружается в душный сон без сновидений. Сон–забвение, которое стирает всякие воспоминания о прожитом дне: единственное средство от страха на убогом острове, продолжающем потерянно дрейфовать где–то на зыбкой грани между реальностью и вымыслом.
…В звенящей тишине ночной патруль шагает через базарную площадь, и горячая пыль, поднятая сапогами солдат, медленно оседает на плафонах фонарей, вокруг которых, отбрасывая гигантские тени, кружатся мотыльки.
Солдаты входят в привычный лабиринт темных улиц. Сопровождаемые дробным эхом, они идут мимо печального дома Мешади Керима, мимо пустыря у старой бани, сворачивают на дорогу, спускающуюся к дюнам, где одинокий бактриан, отфыркиваясь, пьет соленую воду лениво набегающих волн, пронизанных сиянием звезд. И пусть не вводят вас в заблуждение их открытые глаза. Они спят. Точно так же, как и все вокруг.
Божественное Забвение даровано на острове всем. Это что–то вроде пропуска на Пираллахы с его чудотворными могилами неизвестных праведников и неугомонными призраками. Без него здесь не выжить. Но, будучи единственным спасением от безумия, Забвение это в то же время есть и хитро расставленная ловушка, вроде тех сетей, что местные рыбаки ставят вдоль южного берега на сельдь или воблу. Оно постепенно лишает воли, создавая иллюзию неподвижности времени, и, однажды попав сюда, ты навсегда выпадаешь из скользящей цепи причин и следствий, чтобы, подобно растениям и камням, не ведающим истории, обрести почти вечную жизнь. Так, например, случилось с молодым доктором Велибековым, забывшимся в объятиях молчаливой вдовы. Я видел его глазами Идриса Халила в 1919 году. Я встречал его в 1997, во время своего двухнедельного пребывания на Пираллахы (тогда еще Артеме).
Поющие сирены прячутся где–то в вязкой перспективе волнистых дюн.
Формально доктор Велибеков образца 1997 года — другой человек. Внук Мурсала Велибекова, он был (а может быть, и есть до сих пор) штатным хирургом местной поликлиники. Лысеющий сорокалетний мужчина с гладко выбритым щеками и толстыми мавританскими губами. Я запомнил его сидящим на скамейке перед подъездом пятиэтажного дома в ветреный летний день. Было много света, трепетало чахлое деревце, и мокрое белье сушилось на протянутых веревках. Он сидел, опираясь локтями об колени, молчал, на его волосатых запястьях блестели капли пота, а красная рубашка с закатанными рукавами была единственным ярким пятном в этом пыльном и страшном дворе. Страшном — потому что во всем: и в этом полощущемся на ветру белье, и желто–синих колючках вдоль разбитого асфальта, и бумажном соре, с шелестом ползущем по земле, остро ощущалось бесконечное безвременье, тягучее и стойкое, безвременье, равное вечности.