Выбрать главу

Просторная кухня. С самого утра моросящий дождь. В плетеной корзине лежит что–то, завернутое в промокшую от крови газету. Мясо? Мамед Исрафил достает сверток и бросает его на кухонный стол, разворачивает — действительно, мясо, странного, почти черного цвета с мелкими костями. Газета бесшумно рвется, липнет к пальцам. Мамед Исрафил двумя руками сгребает со стола теплые сочащиеся куски и перекладывает их в железную миску, которую подносит ему Зибейда–ханум. Миска переходит из рук в руки, оказывается в раковине, под струей воды. На лице Зибейды–ханум нескрываемое отвращение, кровь утекает вместе с водой…

Я знаю что это. Ежовое мясо. Первое лекарство при чахотке.

— Грех ведь, наверное!.. Надо бы ахунда спросить!.. Хоть по правилам резали?

— У цыган купил. — Усталый голос Мамеда Исрафила из глубины кухни. Самого его не видно.

— Аллах простит нам этот грех, сынок!.. — всхлипывает Зибейда–ханум.

«Это — сад, который дадим Мы в наследие…»

11 ноября на перекидном календаре — на фоне немецкой линогравюры, изображающей Бакинскую набережную со стороны губернаторских купален. Цифра «11» набрана жирным петитом.

За белоснежной ширмой прячется кушетка, обтянутая темной кожей, и узкий книжный шкап. Идрис Халил проходит за ширму, садится и начинает медленно раздеваться. Вначале жилет, затем рубашка, снизу вязаная нательная фуфайка из верблюжьей шерсти — стягивая ее через голову, он вдруг замечает стоящий на шкапу патефон.

Раструб, будто раковина гигантской морской улитки.

Зибейда–ханум растирает зелень в сухоньких ладошках и высыпает ее в фарфоровую миску.

Сулейман — самый младший в семье, несостоявшийся завоеватель вселенной, волосы цвета спелой пшеницы вьются по плечам — тянет ручки к Идрису Халилу, но тот качает головой и отворачивается.

Идрис–мореход и огненные циклы.

Огонь полыхает в большой кирпичной печи, на внутренних стенках которой налеплены длинные хлебцы. Огонь гудит ровно, размеренно, будто дышит. Идрис Халил сидит в уголке на табурете и, глубоко вдыхая пряный хлебный дух, не отрываясь, смотрит на языки пламени. Вокруг, в длиннополых белых фартуках, суетятся пекари. Работают быстро, на манер конвейера. Готовые хлебцы достают деревянными лопатами и раскладывают на полках вдоль стены, на их место в печь тотчас закладывают новые. В воздухе витает мучная пыль.

Завороженный магическим мерцанием желто–синих язычков пламени над железной горелкой, Идрис Халил закрывает глаза, но и в пестрой темноте за опущенными веками продолжается огненная мистерия.

Горящее кольцо, как на цирковых афишах с прыгающим сквозь него львом. Только кольцо не висит в воздухе, а лежит на невидимой земле — это и есть огненный цикл.

Раскатывая тесто, они учили меня искать дорогу по звездам…

Он подходит к кольцу, почти не чувствуя ни страха, ни волнения, а лишь только свое блаженное одиночество — одиночество морехода на самой окраине мира. Только огонь может одолеть то, что не видно глазу. И вот он лежит перед ним, бегущий по кругу — знак летящей бесконечности — притягивает, будто магнитом, манит, — в нем суть всех горящих садов, сквозь которые неопаленной прошла душа Идриса Халила. Осталось сделать только последний шаг! Стиснув зубы, он вступает в середину круга, и в тоже мгновенье тлеющий огонь вдруг оживает, поднимается сплошной стеной, и, окруженный им со всех сторон, Идрис Халил вспыхивает, будто облитый керосином. Корчась в волнах безумной боли, для которой не существует ни слов, ни сравнений, он кричит, что есть сил, кричит, не видя того, что его пылающие руки обращаются в крылья, и тут внезапно боль исчезает и наступает удивительная легкость…

Случайное сновидение у хлебной печи, чтобы осуществилась предначертанная судьба…

Идрис Халил упал с табурета и, если бы не мешки с мукой, наверняка, разбил бы себе голову.

Над плоскими крышами старого города полыхают стремительные молнии. Они разрывают черное полотнище неба, и в ослепительном люминесцентном свете отражения стоящих на рейде торговых судов проскальзывают по темному зеркалу моря.

— Он принимал только то, что я прописывал? — спрашивает незнакомый мне доктор. Исчезает.

Старый цирюльник намыливает ему щеки, кряхтит. От него приторно пахнет розовой водой и луком.

— Похудел ты, Идрис–бей! Одно лицо осталось…

— Грудью болел…

— Слышал я об этом, говорили, плох ты совсем!

За грязным окошком, едва возвышающимся над мостовой, вниз по улице стекают пенные ручьи, и шелест дождя сливается со скребущим звуком бритвы.

— Как видишь!