Выбрать главу

— Все от Аллаха!

Из–за лоскутной занавеси, висящей над входом в подсобную комнату, появляется мальчик лет двенадцати, бритый наголо. В руках у него маленький поднос с двумя стаканчиками чая и свежее полотенце, перекинутое через плечо.

Брадобрей, в который уже раз, рассказывает о Мешхеде.

И вновь над Идрисом Халилом смыкается темнота. Смыкается, будто разверстые воды над крошечной цирюльней и брадобреем, над его младшим сыном с подносом в руках, и очень долгое время я не вижу ничего, кроме этой темноты, где–то в глубинах которой едва различимо слышен то ли дождь, то ли бумажный трепет летящих календарных листов.

А вот и завершение этого сумбурного сна: целая шеренга сахарных голов, одна, две, три, в ярких бумажных обертках, каждая перевязана красной лентой. Они стоят на комоде. Рядом — серебряная сахарница с белыми конфетами ногул. Большая комната, устланная коврами, маленькие столики. Лицо Идриса Халила, рядом — улыбающееся — Мамеда Исрафила, потом еще каких–то людей, которых я не знаю. Появляется расшитое золотой нитью красное покрывало и белое полотнище: не то саван, не то простыня. С улицы слышны беспорядочные ружейные выстрелы, крики — пожалуй, что радостные, и где–то над всем этим — музыка. Все.

6

Катер выныривает из–за горизонта и на всех парах мчится назад, к затянутому туманами острову Пираллахы.

Все тот же сторожевой катер, все те же жадные чайки за кормой, свинцово–серое море, почти слившееся с небесами, и поначалу даже может показаться, что отплытие и возвращение — это один и тот же эпизод через короткую паузу, в котором изменился лишь вектор движения. На самом деле между отплытием и возвращением — три долгих месяца, долгих или, наверное, почти бесконечных для Идриса Халила, застрявшего где–то на половине дороги между жизнью и смертью.

Идрис–мореход возвращается на Пираллахы не один. Когда катер причаливает к деревянной пристани и рыжий Балагусейн торопливо поднимается по сходням, чтобы принять дедушкин багаж — два огромных чемодана и несколько тюков с одеждой и постельным бельем — на подмостках впервые появляется моя бабушка. Не та, которая могла, но так и не стала ею — Ругия–ханум, а моя действительная бабушка.

На фотографии ничего необычного: белокожая молодая женщина с правильными чертами лица, с несколько тонкими губами, в строгом европейском платье, застегнутом под самое горло, на манер тех подчеркнуто пуританских униформ, что носили курсистки из мусульманской гимназии Тагиева. Волнистые волосы собраны на затылке в клубок. Судя по фотографии, ей чуть больше двадцати, и, как дочь Пророка, ее зовут Фатима.

Она стала женой Идриса Халила пожалуй что в самом конце декабря 1919 года. Ее отец и дядя со стороны матери были давними друзьями и партнерами Мамеда Исрафила по кондитерской торговле, имели свои бакалеи, мастерские по починке фаэтонов и еще что–то. Жили они ниже базара Угольщиков.

Я не застал Фатимы–ханум. Мы разминулись с ней буквально на месяц. Она умерла в январе 1965 года, я родился в феврале — в чернильный дождь. Говорят, что в последние недели перед смертью любимым ее занятием было гладить раздувшийся живот моей матери и тихо разговаривать со мной, пребывающим тогда еще в теплом водяном безмолвии чрева.

Я почти уверен, что это именно она нашептала мне мои первые сновидения.

А в тот день, 6 января 1920 года, Фатима–ханум стояла на покачивающейся палубе сторожевого катера рядом со своим мужем, и волосы ее были убраны под шелковый келагаи. И море, простирающееся вокруг, было неподвижно в ожидании дождя, и далеко на горизонте в закрученных спиралью тучах уже скользили молнии, и хохот чаек постепенно превратился в протяжный испуганный крик.

Три человека на пристани словно никуда и не уходили: доктор, майор Калантаров, Мамед Рафи в новенькой шинели. С небольшими отличиями повторяется черно–белая, почти немая сцена трехмесячной давности: после короткого приветствия мужчины молча курят на фоне темнеющего неба.

За таможней дежурят два фаэтона.

Когда Балагусейн трогает, первые капли ледяного дождя начинают барабанить по поднятому верху пролетки. Бабушка сидит, смущенно уставившись на кончики своих лаковых полуботинок.

Сквозь молочную дымку тумана, завесившую переулки, фаэтон едет на восток мимо изъеденных солью и мазутом печальных пустырей, мимо закрытых лавок, старой мечети, вонзившей единственный минарет в ватное небо, жадно впитывающее вьющийся над крышами печной дым. Изредка разбухшую дорогу перерезает тусклый свет фонарей.