А команду на свершение казни нельзя отдавать без Самуила бен Хазара. Тот почему-то задерживался.
Ибн Иегуда, облаченный в пластинчатую золоченую броню и золоченый шишак, в стальные поножи и поручи, нервно ходил вдоль помоста, положив руку в боевой рукавице на рукоять длинной кривой сабли, вглядываясь в конец улицы, ведущей от детинца к рынку. При этом он всем телом своим чувствовал возбужденность толпы, которая все уплотнялась и уплотнялась за счет пригоняемых людей. Хотя базарная площадь вмещает много народа, но столько на ней еще не было. Люди вынуждены были лезть на прилавки, иные забирались на крыши лавок. Но главное – народ теснил хорезмийскую стражу, прижимая ее к запертым лавкам, к тыну, окружающему рынок. Еще немного – и воины не смогут ни размахнуться саблей, ни опустить копье, если понадобится нападать или защищаться.
Но вот, – хвала Всеблагому! – в конце улицы показался белый паланкин, который несли черные рабы. Хорезмийцы, выстроившиеся вдоль домов двумя плотными рядами, салютовали своими кривыми саблями, вскидывая их вверх с криком «Акбар!» И крик этот подвигался к рынку все ближе, точно катился по булыжной мостовой железный шар, гремя и сверкая в лучах полуденного солнца.
И тут что-то случилось. Что именно, ибн Иегуда понял далеко не сразу. Сперва в стороне главных городских ворот возник непонятный гул. Постепенно он вычленился из гула толпы, стеснившейся на рынке, стал подавлять его и вбирать в себя, как вбирает рев могучего горного потока в себя шум небольшого ручья. Ему вторил мощный гул со стороны других ворот, с противоположной стороны города. И почти сразу же со всех сторон послышались удары в било, имевшиеся в каждом квартале, которые призваны были оповещать горожан о пожаре или нашествии неприятеля. А еще через минуту в нарастающий гул врезался густой звук большого церковного колокола, молчавшего с тех самых пор, как в городе обосновался наместник каганбека Хазарского со своим войском. У колокола било тогда же заковали в цепи, и лишь малые колокола имели право трезвонить по большим христианским праздникам.
И толпа на рынке, замерев на мгновение, вдруг пришла в движение, и произошло то, что и должно было произойти: она с диким воплем нахлынула на пеших и конных хорезмийцев, подмяла их под себя, закручиваясь в бешеный водоворот.
Что-то орал, вися над помостом, голый лохматый старик с длинной бородой и ожерельем из клыков разных хищных зверей. Он дергался, вращался на веревке, дрыгал волосатыми ногами, из черного провала его рта неслись звуки, мало похожие на человеческие. Затем, когда обрезали веревку, вскочил, размахивая руками, воя и приплясывая. Там же, на помосте, рубили топорами палачей, сталкивали их в парящие котлы. Кого-то тащили, чтобы посадить на кол, кого-то распять на кресте. Ненависть толпы выла и орала тысячами глоток, трещали ломаемые прилавки, из тына вырывались колья, кое-кто успел вооружиться копьем или саблей поверженных хорезмийцев.
Ибн Иегуда отступал вместе с небольшим отрядом хорезмийцев к помосту, отмахиваясь от кольев и копий сверкающей саблей, видя, как редеют ряды окружавших его наемников. Толпа все плотнее сжимала со всех сторон оставшихся в живых воинов, так что стало трудно как следует размахнуться саблей, чтобы нанести разящий удар, приходилось колоть и тем удерживать на некотором расстоянии от себя нападавших. Однако ибн Иегуда не успел ни поднять свою саблю, чтобы опустить на волосатую рожу, несущуюся на него с обломком доски, ни увернуться, как получил удар по ногам, упал, затем последовал удар по голове, затем его подхватили, поволокли. Он видел раззявленные рты, слышал рев разъяренной многотысячной толпы и никак не мог взять в толк, что это происходит с ним, Давидом ибн Иегудой, так любящим жизнь и всяческие изощренные удовольствия, которые она предоставляет избранным, недоступные пониманию черни.
Его втащили на помост. Одни кричали, что надо его раздеть до гола, другие – оставить на нем все, как есть, чтобы люди видели, кто он такой. Вторых оказалось большинство.
Двое волосатых смердов, от которых воняло сыромятными кожами, бесцеремонно срезали ремни, поддерживающие порты, и так, в броне и шеломе, подняли над головами, развели ноги, без всякой боли отделились самые важные принадлежности мужчины и шлепнулись на помост – его, Давида ибн Иегуды, принадлежности, дававшие ему ощутить самые высшие удовольствия, которые Всеблагой может предоставить человеку. После этого ему раздвинули ягодицы, и его оскверненного тела коснулось острие кола, затем он ощутил рывок и как нечто чужеродное, скользкое, медленно стало проникать в него все дальше и дальше, вызывая в нем не столько боль, сколько мучительное желание исторгнуть из себя это чужеродное тело. Он ничего не чувствовал, кроме движения кола внутри себя, не чувствовал ни рук своих, ни ног, которые уже никто не держал, но даже пошевелить ими он не мог, опасаясь вызвать боль, от которой, как он наблюдал не единожды, люди начинали орать все сильнее и сильнее, выпучив налитые кровью глаза. Только теперь ему стало ясно, что жизнь его вот-вот оборвется, и с этой ясностью в него ворвалась адская боль, ибн Иегуда заорал, не слыша ни своего крика, ни крика других, сажаемых на кол, окунаемых в кипящую воду, распинаемых на крестах.