Выбрать главу

…Полковник вылезал из кабины. Он был уже в фуражке, в поношенном комбинезоне с оранжевым спасательным жилетом поверх него. И Волков пошел к нему навстречу.

— Ты знаешь, Поплавский, — сказал он. — Мы с тобой выдержали. И твои ребята выдержали. Хорошие у тебя летчики! А это ЧП, ну, с «Аннушкой», оно не имеет к тебе никакого отношения. Ты понял?

Поплавский слышал его голос сквозь усталость, понимал его слова, но сам мысленно был еще в полете. И от этого он неловко улыбался.

Почти полторы недели ушло у Барышева на то, чтобы получить наконец провозной полет — с этого начинается ввод летчика в строй. Он сдавал полковнику Поплавскому, начальнику штаба и своему комэску (теперь уже своему) Курашеву теорию, «летал» чуть не каждый день по маршрутам на тренажере. В пустыне все заканчивалось быстрее: летчик — не новичок уже, через несколько дней после своего прибытия в часть начинал «входить в строй». Барышев, однако, принимал это как должное. Даже усмехнулся про себя. «Куда ты, удаль прежняя, девалась?»

А между тем наступала осень. Она исподволь подбиралась к аэродрому, к стоянкам — короткая северная осень. И еще несколько дней пропало из-за тумана, который сырыми серыми клочьями придавил аэродром. Потом ударил ветер с океана. Он был холодным и сырым. Кто-то сказал Барышеву, что и зимой здесь будет так же, только выпадет масса снега, и что, в сущности, уже придвинулась зима.

А эскадрилья летала. Даже в туман. Барышев, когда были полеты, оставался на земле, слышал переговоры летчиков с руководителем полетов, ждал, когда они вернутся, и уезжал вместе с ними на маленьком автобусе в городок. Он жил дальше всех — в гостинице. Автобус блуждал по ночному поселку, оставляя летчиков по одному, по два — там, где они жили. И молчаливый водитель вез Барышева потом одного. Барышев узнавал уже пилотов по их голосам и в темном автобусе и в небе. А сам он говорил мало — все, что он увидел и пережил здесь, что-то изменило в нем. Даже прощание со Светланой, даже письмо, которое он написал ей с пути, казалось ему отсюда написанным не теми словами. Только сама Светлана не меркла а памяти, а образ ее, словно фотография в проявителе, становился все отчетливей, цельней. И что-то тонкое и светлое начинало звучать в душе Барышева, когда он вспоминал ее.

Утром в класс, где занимался Барышев, пришел Курашев. Бросил на стол планшетку и сказал:

— Собирайтесь, капитан, сейчас летим.

Они не обмолвились и словом о том ночном разговоре, но между ними возникло незаметное еще взаимопонимание. И если Курашев летал, Барышев все время помнил, что Курашева рядом нет.

Они шли к самолету. Вода на бетоне подмерзла, и было ощутимо холодно открытому лицу, пахло снегом и холодным океаном. Серое небо стояло высоко и просторно.

Но что-то изменилось в знакомом облике аэродрома: Барышев увидел, что на стоянке нет машин первой эскадрильи. И он понял, что там готовят место для новых перехватчиков. Скоро их перегонят сюда.

У самолета Курашев помедлил. Он обернулся, перехватил взгляд Барышева своими внимательными с зернышками возле зрачков глазами и, чуть притаивая улыбку в углах тонкого рта, сказал:

— Сейчас ты все увидишь, капитан. Мы пойдем шестым маршрутом. Над океаном облачность ноль. У нас здесь говорят: «Видимость миллион на миллион».

Когда они взлетели и в резком, курашевском, наборе высоты ушли к океану, на землю наконец выпал снег…

Он падал недолго, но щедро. И когда он кончился, по взлетно-посадочной полосе двинулись снегоочистители, оставляя позади себя черную ленту бетона среди немереных снежных полей.

У генерала Волкова не было причин испытывать то, что испытывал он сейчас в своей штабной тяжелой машине, возвращаясь домой. Но он вновь и вновь переживал все, что произошло за последние дни. И эти его переживания не имели той последовательности, стройности, что свойственна всяким воспоминаниям на досуге или сопутствует попыткам проанализировать происшедшее. Он вспоминал не факты, не сами события — где, когда, что и как случилось, он заново переживал людей, с которыми только что был вместе и которые теперь остались далеко внизу, на бетоне посреди снега и хвои. Полно и четко выносила ему память то лицо Курашева или его фигуру — высокую, сутулую и, как издали казалось, одинокую. А на самом деле — это были сдержанность, собранность, это была колоссальная внутренняя сосредоточенность, которая позволила Курашеву сделать то, что сделал он. То вспоминалось ему присутствие Поплавского в ночи, его дыхание и шаги, когда они вдвоем шли к летчикам третьей эскадрильи, то глаза этого маленького, но крепкого, как боровик, полковника в строгой и новенькой всегда фуражке — горькие, светлые, застаревшие на одной давней нелегкой думе. И, вспомнив Поплавского, он уже не расставался с ним.