Они взлетели парой. Барышев держал машину безукоризненно.
И цель была захвачена, и Курашев уже сказал земле: «Цель вижу, атакую». И вдруг Поплавский с земли ответил:
— Семнадцатый, отставить атаку. Идете на перехват. Двадцать четвертому — атака.
Двадцать четвертый — Барышев.
Курашев повел на эшелон.
Ему казалось, он даже слышит грохот пушек Барышева. В этот день летали многие. В наушниках звучали голоса морских летчиков. Просил посадку пассажирский лайнер. И посадочный курс проходил как раз над домом Курашева. Он вспомнил об этом, представил себе, как прошла тяжелая громадная машина, словно увидел со стороны, и чуть улыбнулся. Потом он услышал распоряжение буксировщику, тащившему мишень, по которой только что острелялся Барышев, вернуться. Потом Поплавский проговорил:
— Молодец, двадцать четвертый. «Плот» вдребезги!
Значит, Барышев не промазал.
И снова полковник сказал:
— Двадцать четвертому — в зону патрулирования…
И вдруг Курашев услышал другое:
— Всем — «Анкара». Всем — «Ангара».
А вслед за этим по СПУ молодой, взволнованный голос второго летчика из задней кабины:
— Командир! Идем на реальную?
Никитин — этот долговязый старший лейтенант с мальчишеским голосом — впервые попадал в такую обстановку. Случается же — за три года службы «перелетал» почти со всеми летчиками и ни разу не ходил на реальную цель. Курашеву были понятны его радость и взволнованность. И он грустно усмехнулся: вспомнился Рыбочкин. Невольно сравнил спокойную, почти крестьянскую деловитость Рыбочкина с тем, что прямо кричало в голосе Никитина. А из эфира исчезли все голоса. Только треск и шорох.
— Да, — сказал он, — на реальную цель.
Поплавский вел их строго на север, по кромке океана. У берега еще не было льдов, но дальше до самого горизонта все покрывали зеленовато-белые лоскуты, переходя местами в сплошные ледяные поля. Но Курашев знал, что это просто ледяное крошево: сейчас в океане еще не может быть ледяных полей. Это будет зимой. И словно в подтверждение, он увидел внизу крохотный кораблик, за которым тянулся темный хвостик чистой воды…
Твердой рукой Поплавский вывел их прямо на цель в зону захвата. И метка цели обозначилась так близко к центру прицела, что не пришлось доворачивать.
На удалении пяти тысяч Курашев перешел на визуальное сопровождение. Чужой самолет уже уходил. Он только приблизился к воздушной границе и теперь уходил, описав параболу, — ее линия пришла из небыли и уходила в небыль.
Угрюмо смотрел Курашев, как уходит чужая машина, серебрясь на солнце. И вдруг он подумал, что не в тот раз он по-настоящему готов был к бою, а сейчас. Да, сейчас, потеряв Рыбочкина и осознав, что он потерял и что открыл в себе самом. «Нет, я не постарел, — тяжело подумал он. — Просто я стал истребителем. Сколько же надо летать, чтобы понять это?» И он не нашел ответа, потому что знал теперь: впереди огромная, трудная, сознательная жизнь, где надо будет не просто хорошо летать, хорошо садиться, не просто любить небо, а быть готовым на то, на что он готов сейчас. И видеть всех своих. Уметь их видеть. И это, пожалуй, самое главное.
Цель ушла. И вернуться она не могла — дальности не хватило бы.
Когда их вернули, Никитин с сожалением сказал:
— Эх, жаль, командир, невезучий я.
— Чудак, — ответил Курашев. — Ну и чудак. Ты хочешь, чтобы они перли, не боясь получить по роже? Хороши же мы были бы! Гордись…
А Барышев все летал и летал по кругу. Холодный кислород в маске жег лицо, болели кости лица. И глазам было больно не только от холодного кислорода, но и от бесконечного сияния снегов, от ослепительного, прозрачного неба. Так и не пустили его пока еще к океану — океан остался на востоке. Барышев видел его в неясной дымке до самого горизонта, и на вираже океан казался ему небом, чуть подернутым облаками.
И кончилась «Ангара». И эфир ожил, заговорил хриплыми, неузнаваемыми голосами. Это было похоже на то, как бывает в кино, когда оборвется лента, а потом пойдет с того самого движения, с того полузвука, на котором все остановилось. Так бывало и над песками. И лишь одно отличие стискивало горло Барышеву: когда кто-то из его товарищей или он сам ходил на перехват над пустыней или над горными хребтами и замолкал эфир, оставляя место для работы перехватчика и земли, а потом вновь возникали голоса, Барышев узнавал эти голоса. Здесь ему был знаком только голос Курашева. Он и Поплавского не узнавал, потому что ни разу не встречался с его голосом в воздухе. Знал, что полетами руководит Поплавский, но живого лица его не видел. И когда из эфира исчезал Курашев, Барышеву становилось жутковато и одиноко. И время растягивалось невероятно — начинало казаться, что летает он здесь, в зоне патрулирования, не полчаса, а целое столетие, и что еще летать ему бесконечно. Да еще и оператор в задней кабине молчал, а Барышев не находил слов для него. Но со всей полнотой Барышев понял, как важно, оказывается, было то, что он знал в пустыне летчиков в лицо и по именам, когда пауза кончилась и опять ожил, зашевелился, заговорил эфир. Словно попал незваным на чужой праздник.