Арефьев и сам думал так. Когда Меньшенин высказал все это, Арефьев ответил, что он имеет это в виду. Но пока это сложно. Местные условия, глухомань, так сказать. Бюджетом не предусмотрены ассигнования. Хорошо, что принято решение строить торакальную клинику. Вот тогда…
И что-то все-таки не давало Арефьеву возможности объективно взвесить значение приезда Меньшенина. Что-то очень личное даже. Теперь все, слава богу, закончилось и жизнь опять войдет в свою колею. И по опыту прошлой жизни он знал: пройдет время, у мальчишек перестанут кружиться головы от перспектив — они вновь начнут работать спокойно и уверенно в том направлении, как это наметил и освятил он, Арефьев, и как диктуют местные условия. Конечно же, никакого «филиала» сибирского института! Они бы тут натворили такого! И главное — вышли бы из-под контроля.
Он много передумал, смеясь, спрашивая и отвечая, пошучивая, а Меньшенина и Марии Сергеевны все не было, и это становилось ему неудобным. Арефьев с беспокойством глянул на Прутко. Тот понял и вышел. Вернулся Прутко через несколько мгновений: Меньшенин и Мария Сергеевна возвращались.
Пора было прощаться. А у Меньшенина было такое ощущение, точно он не все сделал, не все сказал, не все увидел, что хотел и что был должен. Он вспомнил свой вчерашний вечер в гостинице. Вечер тишины и одиночества. Внизу, на первом этаже, в ресторане, лихо работал оркестр. Но сюда, на четвертый этаж, звук едва доносился — приглушенный и облагороженный каменными стенами, устойчивой по старой моде мебелью и коврами. И горела одна-единственная настольная лампа, и никого не было более в большом двухкомнатном номере с окнами на центральную улицу. И на улице шел снег, от сумерек синий, теплый и настойчивый. Из окна была видна большая часть города, города, о существовании которого он прежде знал только номинально и в котором ничего очень личного, близкого для себя не предполагал.
И то, что он ощутил в этот вечер, он не мог связать ни с одним конкретным лицом. Как бы много ни заняла в его жизни места эта удивительно светлая Мария Сергеевна, он не мог связать с ее обликом этого. Меньшенин всю свою жизнь близко стоял к основной трагедии бытия — жизни и смерти. Иногда прежде беспокойство охватывало его всего, и тогда он не мог работать, думать, писать, тогда в клинике (он знал это) говорили: «у шефа смог». Он знал это от Торпичева — тот, отвечая кому-то по телефону в его присутствии, произнес слово «смог». И Меньшенин тогда усмехнулся: «Смог так смог». Его «смог», в конечном итоге, был приступом тягчайшей тоски, когда возникало ощущение, будто все время едва слышно сосало под ложечкой, захватывало горло. Не хотелось двигаться и думать. Небритый и злой, в теплом, подаренном ему коллегами в Бухаре халате, который, в общем-то, он не любил, он бродил по огромной, почти нежилой квартире. Бесцельно трогал книги, подолгу стоял у окна — то у одного, то у другого, из которого был виден огромный, сверкающий на солнце купол оперного театра.