Отец вынул руку из кармана плаща, посмотрел на часы.
— Знаешь, — сказал он, — у нас еще два часа. Мы можем позавтракать.
У него была странная манера: говоря даже какие-то не очень важные слова, он смотрел своими строгими темными глазами из-под обреза век, и эти неважные слова становились важными и полными значения, которое хотелось узнать и которое волновало и тревожило ее. Может быть, он разговаривал так только с ней?
Светлана грустно усмехнулась про себя: она ни разу в жизни еще не видела, как он говорит с иными людьми, и не ответила ему. Тогда он снова посмотрел на нее и сказал:
— Если не хочешь есть, мы просто выпьем кофе или чего-нибудь еще. Я ведь уезжаю надолго.
Когда они поднялись наверх в огромный, под стать аэровокзалу, ресторан, где даже в такой необычный для ресторана час они с трудом нашли свободный столик, и, когда сели и отец попросил себе кофе и ветчину с горошком, а для нее — тоже кофе и слойки, когда официантка, тоненькая и стремительная, как самолетик в высоком небе, отошла, отец вдруг сказал:
— Я не хочу ничего объяснять тебе. И не хочу наговаривать ни на маму, ни на себя. Что случилось, то случилось. Мы любили друг друга. Я иногда очень хочу увидеть ее… Но у меня теперь очень интересная работа. И все эти годы, что я там, я испытываю необыкновенное чувство свободы. Вот, брат, понимаешь как.
Он замолчал. А глаз своих все не отводил от Светкиного лица. И Светлане показалось, что он бледен более обычного. Но, может быть, это ей показалось, потому что их крошечный столик, который, если двоим положить на него руки, будет занят весь, стоял возле самого уходящего к потолку окна. Оно тянулось снизу, с первого этажа — от самого бетона, и громадные стеклянные панели его удерживались редким и тонким переплетением холодно блестевшей стали.
— Ты думаешь, вечная мерзлота — это просто никогда не оттаивающая земля? И лед? Это целый мир. Там происходят колоссальные процессы… И я помню, что ты не знаешь этого. Но я не о том… я не о том… Кроме тебя, у меня детей нет. А это значит, что у меня нет никого, кроме тебя.
И долго сдерживаемые горькая теплота и волнение вдруг перехлестнули ей горло. Она опустила глаза на свои руки, плотно прижатые ладонями к скатерти.
Говорил ли он еще что-нибудь — Светлана не знала. И эти слезы, первые в ее взрослой жизни слезы, оглушили ее. Когда она вновь нашла в себе силы посмотреть на отца, он уже молчал. И у него был такой вид, словно оборвал себя на полуслове. Глаза его, и без того запавшие глубоко, казалось, смотрели прямо из глубины души. Это длилось всего лишь мгновение.
Но когда толпа улетавших этим рейсом унесла отца, когда лайнер, прокатив по бесконечному серому бетону аэродрома грохот своих турбин, ушел в небо, унося человека, которого прежде не было в ее жизни, а теперь он появился, Светлана поняла, что будет помнить до скончания века своего этот его последний взгляд. Так и останется он в ее памяти, что бы потом ни случилось.
И вот теперь его письмо.
«…Так я тебе и не сказал ничего. Да, вероятно, никогда и не скажу. Невозможно, Светлана, высказать это. Ну была девочка, девочка с бантиком, потом — угловатый подросток, смешной — всегда в коротковатой одежде… Порой мне что-то открывалось в твоем лице. У нас в семье все уже было плохо. Я знал, что вот-вот наступит мгновение и мы более не сможем жить вместе. И поэтому я сознательно не давал себе видеть твое лицо, чтобы потом, когда мне потребуется все мужество, остаться самим собой. А тут — девушка. В тонкой блузке и юбочке, с моими бровями и ртом женщины, которая, пожалуй, единственная была мне нужна, с тяжелым золотом ее волос — моя дочь. Последние годы я испытывал только, пожалуй, одно — чувство ответственности перед тобой. Совесть мучила: дал человеку жизнь — и ничего больше. Я, сильный, в сущности, мужчина, думая о тебе, помнил лишь то, что знал когда-то, когда ты была еще ребенком. А это было давно. И получилось так, что для меня ты стала каким-то обстоятельством, событием — чем угодно, но не конкретным человеком. Я начал писать это письмо еще в самолете. Сидел, закрыв глаза, и все двенадцать часов полета мысленно писал тебе это письмо. Я писал его все эти дни — день за днем несколько месяцев, еще не прикасаясь к бумаге. И наконец ты получишь это письмо, доченька. Дорогой мой, красивый, справедливый человек.