Об этом Кулик вспомнил сейчас, спускаясь по вечереющему перевалу вниз, к домикам дорожников. И, пройдя километра полтора, вдруг вспомнил, что его машина стоит на таком месте, что увидеть ее ночью можно не сразу — радиус поворота такой, что не попадает в свет фар. И он выключил подфарники. Он остановился, и тоскливо и нехорошо сделалось на душе, даже что-то вроде испуга испытал он.
Может быть, впервые за всю жизнь Кулик взял себя в руки. Прежде, обнаружив такую необходимость, он швырнул бы на землю кепку, проклял бы весь белый свет. Но происшедшее еще управляло им, особенно сейчас, когда он подумал, что на его «Колхиду», стоящую у обочины, может впотьмах налететь другая машина, и тогда обе уйдут в пропасть. Он отчетливо понял, что его ожидало по всем статьям и что неминуемо должно было произойти и не произошло по причине, которой он не понимал: если обрывает кардан у хвостовика, то, продолжая раскручиваться, он свободным концом перебивает трубки пневмотормоза. Ручник уже не работает — можно зажать его, не выключив передачи. И если ручник хорош — мотор заглохнет, а задние-то колеса свободны, — ты тормозишь, а трубки перебиты. Но кардан оторвался как раз в тот момент, когда Кулик выключил передачу, чтобы воткнуть третью — начинался спуск с перевала. Кардан только раз стукнул по днищу. Кулик передачи не включил. Убрал вспотевшую сразу ладонь с рычага переключения, затянул ручник — кардан лишь звенел. И подпрыгивал, волочась сначала внизу по асфальту, а потом по щебенке обочины. И Кулик вел машину, притормаживая и ища камень, чтобы упереться в него передними колесами: иначе на склоне машину не удержать. И надо было или сидеть в кабине, чтобы не снимать ноги с педали тормоза, или спускаться до самого низа. Он нашел спасительный голыш на обочине, медленно-медленно подпустил «Колхиду» к нему правым передним колесом. И затормозил. Потом он отпустил педаль осторожно. И едва решил, что можно выбраться из кабины, чтобы посмотреть, что произошло, как под резиной скрипнула щебенка — машина тяжело вдавила голыш в землю и перевалила через него. Но Кулик нашел еще один камень, побольше. Этот выдержал, хотя для того чтобы упереться в него, он вынужден был правой стороной сойти с обочины.
Кулик возвращался наверх, удивляясь, как далеко он успел отойти. И странным казалось ему, что хотя он идет вверх, вокруг становится все темнее. А просто наступила ночь. Небо над перевалом пронзительно и прохладно голубело. И уже можно было увидеть отсюда отдельные звезды на нем. И он представил себе, каким черным провалом сверху кажутся, наверно, перевал и шоссе, вьющееся в распадках и вползающее на перевал. Только, наверно, самые высокие хребты еще проступают среди этого тихого, дремучего, непроницаемого моря темноты.
Кулик взбирался долго. И когда ему стало казаться, что он ушел в другую сторону или впотьмах миновал машину, он почуял ее близкое присутствие в темноте. То ли запахом, знакомым запахом еще не остывшего двигателя потянуло из тьмы впереди, то ли теплом, но он почувствовал, что автомобиль рядом. И улыбнулся во тьме сам себе и машине, вдруг ощутив в себе нежность к ней и уверенность в себе. Он понял, что хорошо сделал, что вернулся. И даже если бы не нужно было включать подфарники, он должен был бы вернуться. Он поднялся в кабину и сел на сиденье, продавленное уже его телом, положил руки на баранку, уже остывшую, отполированную его руками. И удивился, что так хорошо помнит свою машину. В работе это не замечалось почему-то. А сейчас он привычно нашел пальцами выщербину на баранке — справа, внизу, рядом со спицей. Сквозь стекло ничего не проглядывалось: кругом стояла тьма. Он включил подфарники, осветились приборы, и кабина сделалась домом: свет изолировал ее от ночи.