Вот тогда на сыром еще после недавно прошедшего первого в том году дождя германском аэродроме полковник Волков и увидел человека, который находился теперь на том берегу океана.
Волков всегда испытывал уважение к людям с такими лицами. Узкое, на смуглой плотной коже — незагоревшие морщинки возле глаз и у рта, высокий лоб с крупными залысинами и под прямыми неопределенного цвета бровями — умные, чуть иронические и неторопливые светлые глаза. Только рот американского майора показался Волкову некрасивым — уголки тонких губ были опущены и нижняя губа чуть выдавалась вперед. Но скорее всего это Волкову просто показалось, когда тот заговорил — непривычно звучал чужой язык, точно речь не делилась на слова и фразы и была похожа на длинную очередь ДШК. Из всего сказанного тогда американским майором Волков понял лишь свое звание — «Колонель».
Ассоциировалось это слово с колонией, с захватнической политикой англичан в Индии, известной Волкову почти с детства, с плантациями и пробковыми шлемами. Но американец не был похож на плантатора из книг Жюля Верна, загореть же можно было и в Германии, можно и родиться с такой смуглой кожей. И Волков сказал ему растроганно и признательно:
— Спасибо, друг… Если бы не вы, не ваши «мустанги»… — И неожиданно для самого себя шагнул к союзнику и еще горячими от теплых перчаток и тяжелой работы в машине руками обнял того за сильные, но узкие плечи.
Уже потом, когда из вышестоящего штаба прибыл переводчик, Волков узнал подробности об американском летчике. Он оказался командиром эскадрильи. У них были такие многочисленные эскадрильи в конце войны, летали они скопом, и в храбрости отказать им Волков не мог. Да и действительно, надо было обладать немалым мужеством, чтобы сопровождать в глубокие рейды тяжелую авиацию.
Все это Волков узнал не тотчас, а спустя некоторое время — вечером, в коттедже, где прежде было офицерское собрание немецкой воздушной части, а теперь помещались КП его полка и офицерская столовая. И сам он жил здесь эти несколько дней.
Вопреки ожиданиям Волкова, готового понести самую суровую ответственность за потерю четырех машин, командующий, которому он доложил о происшедшем, только вздохнул. Он долго молчал, пожевывая сухими губами, а затем сказал:
— А Гиммлера там не было. Уже не было его там.
Тогда Волкову было не до того, но сейчас, спустя девятнадцать лет, он понял: командующий принял вину за потерю четырех машин и их экипажей на свою душу. Никто с него не спросил за это, но случай послужил ему уроком на всю последующую жизнь. И недавно на даче, когда Мария Сергеевна ушла к себе, маршал вдруг, посмотрев в глаза Волкову, спросил, помнит ли генерал тот день и то место. Волков не сразу понял, о чем спрашивают его, а когда вспомнил, отвечать было не нужно, поздно уже — маршал заговорил о другом.
Переводчика прислали к ним на все время, пока американцы будут сидеть на их аэродроме. И они были вчетвером там. Волков угощал американцев коньяком, сам пил мало, и американец тоже пил мало. Оба они почти откровенно разглядывали друг друга, точно знали, что им еще предстоит встречаться. И обоим хотелось узнать друг о друге как можно больше, но на совершенную откровенность они не решались и вопросов подходящих не находили. А переводчик — молоденький лейтенант, голубоглазый, с коротенькой челочкой — ушел переводить какое-то письмо и задержался. Они же сами не могли обойтись только жестами и взглядами и теми немногими словами, которые каждый знал на языке другого.
Все же Волков узнал, что эскадрилья майора ходила на сопровождение бомбардировщиков куда-то на юг Германии, и флаг-радист передал ему, что где-то рядом русские попали в беду. А потом он уже и сам увидел этот неравный бой и приказал атаковать немцев. Об их общем враге, о немцах, гитлеровских летчиках, майор говорил как-то иначе, отлично от того, как говорили о них в Красной Армии. И это было странно для Волкова. Но отнес он это за счет своего непонимания языка.
Майор неожиданно атаковал немцев, но они успели повредить ему двигатель, потому он и сел на этом аэродроме.
К концу вечера Волков устал не меньше, чем устал от последнего полета. И когда американец и его ведомый наконец ушли спать, он почувствовал необыкновенное облегчение. И некоторую горечь оттого, что не понял он все-таки этих людей — своих союзников.