Минин снова помолчал. Ольга не могла больше лежать и села на своем диванчике.
— Я не стану от тебя скрывать. Я хочу сделать из тебя операционную сестру. Ты знаешь, как это много для оператора и для операции — операционная сестра? Это очень много. — И, уже уходя, он добавил в дверях: — На днях целая бригада летит в Дальний. Отбирать больных. Меньшенин недаром здесь был. Ты летишь тоже. Поняла?
Она молча кивнула ему. Таблетку, которую он оставил для нее на уголке стеклянной тумбочки, она принимать не стала. А в мозгу почему-то застряло название — Дальний.
— Дальний, Дальний, — шептала она, мучительно стараясь припомнить что-то очень важное, связанное с этим названием. — «Дальний…» Да ведь туда же уехал Саша.
Эта ночь, когда по городу дежурила клиника, выдалась бурной. Часа в три привезли еще одного больного. Вернее, сразу двух — оба с ранением грудной клетки. Одно — огнестрельное. Мальчишка лет семнадцати отправился с приятелями на охоту. На три человека у них было два ружья. Оба взяли тайком у родителей. Всего-то у них было четыре патрона, из них один заряженный на зверя жаканом. Он-то и выстрелил, когда грузили поклажу в лодку. Пуля раскроила лопатку, разворотила правое легкое и осталась под грудиной.
Вторая травма дорожная. Минин осмотрел пострадавшего, которого на носилках принесли к самым дверям операционной. В ворохе окровавленного тряпья что-то слабо шевелилось. Но все слабее и слабее. И Минин, распрямившись над ним, сказал:
— Здесь спешить поздно. Первого на стол.
Странная, неприступная Рая вернулась к этому времени с третьего этажа. Но Ольгу все равно опять послали мыться, и она встала вместе с операционной сестрой.
Теперь она могла все видеть и думать о том, что видит. И удивилась тому, что ее сердце снова было открыто для чужой боли.
Может быть, эта ночь, может быть, отъезд Люды, может, работа с Нелькой и раздумья в мастерской, а может быть, и то, что Ольга почувствовала что-то очень важное в этой поездке в Дальний, дало ей возможность думать о доме, обо всех Волковых спокойно, лишь с некоторым оттенком грусти. Но и грусть эта была такой, точно Ольга повзрослела. Сейчас, вдали от них, вспоминая и свою комнату, мать и отца, она не могла подавить в себе ощущения этой своей взрослости, какого-то непонятного ей материнства. И было здесь что-то прощальное — не то с беззаботной юностью она прощалась, не то ушла, словно вода в песок, обида ее — была обида. И вот она исчезала, и сделалось легко и грустно, точно после светлых слез.
Сменившись с дежурства, Ольга пошла домой, к Волковым.
Для начала часовой не пустил ее. Еще вчера бы этого оказалось ей достаточно, чтобы уйти. А теперь, удивляясь самой себе, осталась у таких знакомых и дорогих ворот.
Часовой, видимо, чувствовал, что делает что-то не то, но иначе поступить не мог. Он не знал этой усталой, в коротком штапельном платье девушки. И он нес службу. Но, видимо, он все-таки позвонил, и вышла Поля. Увидела Ольгу, всплеснула своими большими, стареющими руками, запричитала, окая. Ольга потерлась холодным лицом о ее мягкую теплую щеку. Поля начала стареть. Она даже ростом сделалась меньше. И, наверное, она искренне любила Ольгу и тосковала о ней — куда делась ее суровость, привычная в семье Волковых. Но тут уже и не считали ее чужой. Как-то само собой получилось так, что все они зависели от Поли. И мундиры генерала, и платья Натальи, и кухонные дела, до которых у Марии Сергеевны редко доходили руки, — все зависело от Полины. Она вела счет деньгам, и денег в доме не прятали — они лежали в шкатулочке польской работы на письменном столе в комнате Марии Сергеевны. И сам Волков, получив зарплату, складывал их туда, оставляя себе на мужские расходы.
Поля сказала солдату:
— Ты что же это, служивый! Да ведь она вылитая мать. Эх ты…
И потащила Ольгу к себе. Она пыталась ее кормить, хотела выкупать в ванне. Ольге было смешно и грустно:
— Ну что ты, теть Поля! Я же не в тайге жила и не в поезде. У меня ведь дом. И дом, и работа. И друзья у меня есть…
Все-таки Полина заставила ее сесть за стол. И пока она пила кофе с булочками, Полина сидела напротив, любуясь ею и гордясь.