— Кто это? — спросила Нелька.
— Биолог, — односложно ответил Штоков.
Она увидела еще одну вещь, и вещь эта потрясла ее: на палубе быстро идущего корабля встретились у самых поручней двое — в телогрейках и сапогах, в темных рабочих шапках. Один прикуривает у другого. И тот, другой, сложив ладони по-солдатски, чтобы сильный ветер не задул спичку, спокойно и как-то очень искренне смотрит на своего товарища. Видимо, было время заката — все в пламени, даже море за поручнями в пламени. И стоят эти двое, расставив тяжелые ноги для прочности, и руки у них тяжелые, и от палубы, от поручней так и веет мощью движения и жизнью механизмов. Кажется, прислони руки к полотну, и ладонь ощутит упругую дрожь дизелей.
Штоков проследил за ее взглядом, подошел и встал за ее спиной. И, не дожидаясь вопроса, сказал:
— Это «Китобои». Так называется.
Нелька хотела сказать ему, что картина прелесть. Нет, не то слово — просто это здорово сделано. И очень искренне. И тут можно много думать об этих людях. Они словно незримыми нитями были связаны с ней. Но она ничего не сказала старому художнику. Она спросила взволнованно:
— У вас есть еще что-нибудь? Нет, нет, я знаю, конечно, есть. Но тут, в мастерской, у вас есть еще что-нибудь?
Она посмотрела ему в лицо. Штоков не отвел взгляда. Он был высоким и очень прямо держал голову, словно устал ее держать так, и от этого казалось, что он смотрит свысока. А он смотрел испытующе, точно оценивал ее и прикидывал, можно ли этой пигалице верить.
Штоков долго двигал холсты, обращенные лицом к стене, пока наконец не освободил большое полотно, и повернул его к ней.
— Вот, — проговорил Штоков, возвращаясь на место. — «Одна тысяча девятьсот сорок второй».
Трудное, трагическое это было полотно. Почти квадратный холст, только чуть вытянутый вверх. Гулкий темный высоченный цех. Потолок даже не угадывается в каком-то синеватом мареве. Далеко-далеко, так что туда надо ехать, квадрат света — ворота в цех. Там много света. Лунная ночь. Рельсы, что идут туда почти от нижнего края картины, кое-где вспыхивают лунным светом. А на переднем плане правый край залит горячим светом от расплавленного металла. Самой разливки нет, есть только отсвет ее. А две фигуры, одна в три четверти, на танковой башне, еще черной от окалины, с металлическим блеском свежего металла. Вторая — чуть дальше. Человек готовит тали, свисающие с крана вверху. Написана картина была так, что, в сущности, две эти фигуры — самые главные. Но чувствуется, что они не одни здесь — эти двое. Нелька пригляделась и поняла — там, в глубине, на трапах вдоль стен цеха полно людей, и они там тоже ждут эту башню. А лица — одно в тени, а другое — озаренное светом плавки, — выписаны четко, подробно и крупно. Сейчас кран поднимет башню, цепи уже напряжены, и даже, кажется, слышно, как позванивают они от тяжести танковой башни. Тревожно до самоотречения, до одержимости лицо первого. Точно эта башня самая главная во всей войне и путь к победе надо отсчитывать от этой башни.
В училище она слышала об этой картине Штокова. И даже читала когда-то статью: «Черный безрадостный колорит, трагические лица, темный цех и почему-то ночная смена…»
— Я слышала о ней, — сказала Нелька. — Давно только.
— Да, возможно, — ответил он и снова закрыл полотно.
Так произошла первая встреча Нельки со Штоковым. А больше они не встречались так близко — только на людях, но ни слова он не произнес для нее о ее работах.
Все это Нелька теперь вспоминала — ясно и подробно, точно происшедшее вчера.
Вернувшись домой, Нелька отодвинула мольберт от самой себя в угол, разделась, налила в таз воды и принялась мыть пол. Она с наслаждением ходила по воде и выкручивала тряпку так, что она трещала в руках, и протирала половицы досуха. Солнце светило в окно, ветер колыхал занавески, и вообще это был праздник.
А потом пришел Фотьев, с которым она ездила на этюды в деревню и от которого она тогда смертельно устала. Устала от его болтовни, от манерничанья, за которым ничего не стоит. Плечистый, громадный, с бородой, в какой-то сверхмодной рубахе и по-художнически мятых брюках, он ввалился не постучав.