Проводив старика, она вернулась. Закрыла за собой дверь и сама села перед полотном на то место, где сидел он. Она смотрела на свое произведение строго и спокойно. И не было в ее душе ни восторга, ни радости, ни удовлетворения. Она смотрела и видела, сколько там на холсте любования деталями и «молодежного» стремления быть эффектным. Надо убрать эту зелень над самой рукой в окне. Рука ложку держит, а за рукой в поле овес зреет. Нате вот вам, читайте. Не дай бог, не так прочтете. Тут и одной руки хватит и ложки. А эффекты здесь не нужны — дешево будет.
Она смотрела и предчувствовала, что вот-вот откроет для себя нечто важное — на всю жизнь. А когда это важное пришло, она и не заметила — просто вдруг нечаянно догадалась, что видит свою вещь, словно чужую, спокойно и трезво.
Лежа рядом с Виктором, она, не закрывая глаз, думала и думала. Вспоминала, как жила прежде, свою несостоявшуюся любовь к Леньке. Вспомнила Ольгу. Вспомнила, сколько времени потеряла на пустые разговоры, на «швыряние по Бродвею». Да, времени было потеряно страшно много и, главное, ни на что.
В комнате было сумеречно от уличных фонарей, и в открытую балконную дверь влился вместе с воздухом шорох листвы и приглушенный и в то же время гулкий рокот большого ночного города. И казалось, вся земля — один большой город без конца и без края, один сплошной город. И если сейчас встать и пойти в любую сторону, сколько ни иди, все будет тянуться прозрачная, продутая ветром и набитая шорохом листвы ночь.
Она лежала на спине, закинув руки за голову. И потом повернулась и посмотрела на Витьку. Он любил спать на животе, обхватив подушку руками. Она смотрела на него и понимала, что всегда будет благодарна ему за его терпение, за то, что он дал ей опору в трудную минуту. Но никогда она любить его не сможет. А он не спал. Он открыл глаза и вдруг рывком сел в постели, привычно нашел сигареты на столике, закурил:
— Я рад за тебя, Нелька, — сказал он не поворачиваясь. — Ты делаешь большое дело. Но знаешь… Знаешь, я нормальный, обыкновенный человек. Я мужчина. Ты сделала меня мужчиной. А сама ты не стала женщиной. Во всяком случае для меня… Я не могу. Эти пять лет — пытка. Днем и ночью. Видимо, ты мне не по плечу…
Может быть, он надеялся, что она станет его успокаивать, что-нибудь говорить. А может, он действительно больше не в состоянии выносить все. Но она не стала оправдываться, как сделала бы еще неделю назад из жалости и какой-то материнской нежности. Сейчас же, после того, как она за одни сутки повзрослела на несколько лет, когда за ней стояла откровенность Штокова, когда с такой прямотой и беспощадностью она думала о себе, она не стала этого делать. Мягко, но четко она отозвалась:
— А мне, ты думаешь, легко? Ты думаешь, мне легко вот так… Ты самый близкий мне человек. И далекий. И не твоя здесь вина. Да и не моя, Витя. Знаешь, как-то так получилось — я с детства жила красками. Еще понятия о них не имела, а уже жила ими. И все время прятала это от друзей, от матери. Отца не помню. А если бы он и был, и от него бы прятала. Так вышло. Мы всегда стеснялись друг перед другом прямых слов, прямых поступков, стеснялись чувств своих. Те, кто старше — ты вот, твои ровесники — вы миновали это. Вы пришли раньше. И те, что моложе меня, они тоже обошлись иначе. А мы — нет. Вот у меня подружка есть, Ольга. Ты не знаешь ее. А ты посмотри — ей девятнадцать, а она ушла из дома, мать врач и, говорят, хороший хирург. В общем, семья самая благополучная. Она ушла не из протеста какого-то, отца она любит, а из того самого, отчего и у нас с тобой плохо. Плохо ведь, Витя?
— Плохо, — сказал он. — Плохо, но я тебя люблю.
— Я это знаю, но все, на что я способна… — Нелька помедлила и повторила, но уже иначе: — На что я пока способна, — все здесь, с тобой. У меня ничего нет про себя. Здесь все.