Выбрать главу

Чуть наклонившись и уперевшись руками в колени, Мик переправил внимание к экспонату двадцать шесть, тут же внизу. В нем сразу узнавалась образная иллюстрация с простодушной привлекательностью классической детской книжки – например, авторства Артура Рэкхема, – так что Мик снова почувствовал себя в своей тарелке, а заодно чашке с чаем Сони. Пройдя по опадающей стрелочке вверх, к ее источнику, он узнал, что эта называется «Ум за разум». Уличная сцена в мягких и блеклых пастельных тонах – розовых и сиреневых, зеленых и серых, – где на заднем плане высилась хвойная стена под неспокойным и разбухшим от дождя небом, которое тем не менее казалось чреватым краской, имманентным от цветового спектра. От лесополосы катилась волнами затравенелая лужайка к обросшей камышом речке, медленно вьющейся по низу картины, ближе к зрителю, словно какой-то засыпающий питон. Здесь же на берегу, почти по пояс в остром тростнике, с величественной осанкой стояла пожилая дама с птичьей грудью, в вишневом кардигане и голубой юбке; ее некогда сиятельно-черные локоны теперь стали горкой пепла. Хотя теперь кожа обтянула череп крепче, чем во времена молодости, лицо все равно отличалось красотой; лукавое и умное, лучащееся бесстрашным любопытством. Мик отметил, что сестра совершила ошибку – промахнулась кисточкой с акварельной краской, так что казалось, будто у женщины косоглазие, – но это не умаляло притихшую, церковную атмосферу рисунка. Старушка, сравнительно маленькая, ожидала в нижнем правом углу картины, учтиво склонив голову, словно слушатель чужого разговора – пенсионерка Алиса в нужде на поле чудес под паром. Из практически стоячих вод слева и почти до самого верхнего края картины – чем, видимо, и объяснялись высокие и вертикальные пропорции рамы, – поднимался безобразный речной левиафан из двадцать первой части. Стебель его растянутого горла все рос и рос из рябящего кружева ряски, облаченный в слизь, толстый как мамонтово дерево, с головой-вагоном, шатко зависшим на вершине, покачиваясь в компенсаторных движениях, словно тросточка на ладони. Глубоко в глазницах – в обоих стволах ружья – засели трубачи: зловещий взор чудовища испытующе приковался к собеседнику-человеку. Не заметив их в прошлой репрезентации, теперь Мик разглядел, что у твари есть руки или плавники – что-то: растопыренные и паучьи дактили с натянутыми между ними выцветшими перепонками, хищные зонтики, поднятые перед пресноводным василиском и жестикулирующие, словно в житейском разговоре. Челюсти размером с пресс для ботиков отвисли на полуслове, и на метровом премоляре среди свисающей шкуры водорослей ручкой зацепился ржавый остов детской коляски. Аккуратно вычерченное изображение – тут и там искусно размазанное каплями-кляксами, сферами-пузырями, где растворимые карандашные детали расплывались как спектрограммы, – светилось от дразняще знакомого микроклимата, который Мик в конце концов опознал по собственным подростковым экспериментам с ЛСД под руководством Альмы. Щекочущее лизергиновое предощущение начала утреннего мира в росе Эдема – так он это запомнил. И казалось из-за этого будоражащего и некомфортного ощущения, что перед ним опаловый предбанник безумия, ведущий лишь в перешептывающиеся коридоры, седативные монологи и кумулятивное остранение обыденного, знакомого и любимого. Спокойная, призматичная сцена предполагала, что за лицами в толпе могут скрываться такие неземные миры и невообразимый опыт, какие нельзя угадать, и что согласованный семейный Милтон-Кейнс массовой современной реальности не такой уж привилегированный. Застывший момент был окном, тронутым лиловостью, на заросшие межи бытия, на удаленные дебри фантомов и галлюцинаций, которые наползали день за днем, разум за разумом на уличную сеть рассудка.