Выбрать главу

и на машинке не стучал, как дятел,

поскольку света не было в дому.

Я был тогда варягом деревенским,

гостил на даче у друзей, в избе,

вернее...Что мне о своей судьбе

вдруг размышлять, тем паче о Каменском?!

Он был, как говорят, поэт "не мой",

хоть я молчал об этом, как немой.

А ночь была темна и молчалива,

хотелось - нет, не балыка и пива,

а дружеской бессонной болтовни,

когда слова - не стертые монеты,

когда свергаешь все авторитеты,

когда сверкают истины огни.

Но, право, я заговорил красиво,

то бишь неточно...Как бы красоту

той ночи передать мне? На лету

звезды мелькнувшей вспышка осветила

мне жизни воплощенную мечту;

то, что я в людях восхищенно чту.

За русской печью на диване старом

дышал хозяин - нет, не перегаром,

поскольку мы не привезли вина

дышал, наверно, чаем и вареньем,

бурчал сквозь сон - морочили виденья,

как говорил я, ночь была темна.

С ним рядом - я воображал неловко

спала жена (ей утром снова в путь),

и было нетактично заглянуть

в ее такую милую головку;

обычно наши споры об искусстве

во мне рождали тягостные чувства.

Я думал, что за годом год проходит,

и н и ч е г о во мне не происходит,

одни и те же мысли крутят круг;

меж тем как совершенствуется явно

и прозу пишет все сильней подавно

ее неподражаемый супруг.

Перечитал строфу, и стало грустно,

какой-то лед в словах; рокочет речь,

но постоянно в ней картавит желчь;

и та вода, и то же, вроде, русло,

но вместо ожидаемой картины

живой реки - комок болотной тины.

А, впрочем, ночь воистину была

не говорлива вовсе, не бела,

и ходики на стенке не шуршали,

и мыши не скрипели по полам,

и сумрак с тишиною пополам

затушевали прочие детали.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Явилось утро громким разговором

за русской печью ( с тыльной стороны

я, в миг один досматривая сны,

очнулся вдруг охальником и вором,

и от стыда - как в стынь - затрепетав,

вмиг понял, что в прозреньях был не прав).

Друзья мои, как водится, п р о щ а л и с ь.

Наказы. Просьбы. Умиляет малость

того, что указует в людях связь.

Не надобно особенных материй,

вот разговор о гипсе и фанере,

а жилка вдруг на шее напряглась.

Я вышел к ним, отекший и лохматый.

О чем-то буркнул. В сторону отвел

глаза. Присел за небогатый стол.

Опять в окно скосился виновато

и швыркал чай, заваренный н е т а к,

себе внушая, что и чай - пустяк.

Чай выпил. Застегнул рубашки ворот.

Мы вместе с Аней возвращались в город,

А Ленька оставался дня на три

читать, писать... В журнал сдавалась повесть,

а я в избе забыл нарочно пояс,

чтоб не копилась сумрачность внутри.

Не стану излагать весьма подробно

суть утренней беседы. По всему

мы попрощались. В утреннюю тьму

мы с Аней вышли. Было неудобно

идти на поезд. Утлый катерок

нас на соседний берег поволок.

Там ожидали городской автобус,

наверно, с ночи, топоча и горбясь,

четыре тетки в шелке и резине;

ватага босоногих огольцов,

поодаль - козы, несколько коров,

и - в промежутке - сумки и корзины.

И тут меня кольнуло... Нет, не сон

и не в подкладке скрытая иголка;

кольнуло острие иного толка,

попало в резонанс и в унисон.

Я, вспоминая процедуру эту,

вдруг потянулся и достал газету.

Она уже на сгибах пожелтела,

вся пропылилась; ну да то - полдела,

а дело в том, что спутница моя

там поместила скромную заметку

на ту же тему; случай сводит редко

шальные рифмы, праздники кроя.

Итак, среда, тому назад немало,

(в газетном сердце вырвана дыра),

я подсчитал: уж года полтора

лихое время вспять перелистало,

излишним любомудрием горя

и лишнего немало говоря.

Мы были в Троице. Хорош сентябрь на Сылве!

Так тяжело не говорить красиво,

когда сквозь ярко-голубой туман,

разлившийся осенним половодьем,

летит к тебе в любое время года

с тех пор старинный дом-аэроплан!

Дом тоже голубой. Снаружи странный,

он изнутри - добротная изба,

и посредине - печь, над ней - труба;

распахнуты объятьем стены-страны,

где каждая исписана страница

и боязно ступить-пошевелиться.

Сей странный дом, сей дом-аэроплан

сегодня под музей поэта сдан,

а был ему когда-то просто домом;

давал гостям немедленный приют;

взмывал со взгорья над рекою; крут

в своем полете, странно-невесомом.

Так вот мой сон, мой странный разговор

с самим собой той ночью до рассвета.

Как повернулась матушка-планета,

что свой затылок вижу я в упор!

Так вот зачем летел в Сухум, в Тифлис

чтоб в Троице глядеть с балкона вниз.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Зачем, когда вошли в обыкновенье

лирические эти отступленья,

но, к слову, снова хочется сказать,

что я - земляк с Василием Каменским,

хотя знаком с его рывком вселенским

увы, не лично! - лишь через печать.

Каменский, впрямь сын разлюбезной Камы,

поэт и авиатор, футурист,

художник, набросавший жизнь-эскиз,

охотник, расстрелявший жизнь, как драмы,

не раз мелькал мне, словно солнца луч,

из-за житейских непролазных круч.

Живя в Перми с рождения, и я

мечтал о вечных тайнах бытия,

и я в Тифлис стремился и в Москву,

открыл "субботники" у Евдоксии,

но приступы тогдашней рефлексии

усиливали робость и тоску.

Мечта была бесплодною мечтой,