Выбрать главу

— Ах, это ваша Фика, — как-то раз при Лучинине сказала Надежда Васильевна.

Оба невольно расхохотались.

Они даже не спросили, кто эта Фика? Лицо княгини на один миг, но так ясно выглянуло на них из подвижных черт артистки… Бог ее знает, как ей это удавалось! И на другой день «словечко» пошло из уст в уста.

Когда Неронова сердилась на любовника, она становилась беспощадной.

— Ну, как поживает ваша… Dindon (индюшка)? — невинно спросила она Опочинина опять-таки при Лучинине.

— Как? — губернатора заметно передернуло.

Лучинин опустил голову, и затылок его побагровел.

— Ах, что со мной нынче! Я такая рассеянная… В самом деле, как теперь здоровье Дарьи Александровны?

— Merci, ей лучше, — пролепетал губернатор, не поднимая глаз и принимая из рук гостьи чашку чая. Если он и обиделся за жену, то показать обиды он все-таки не посмел.

Кто ее научил этому слову?.. Конечно, Лучинин… Ведь она сама не говорит по-французски… К Лучинину губернатор всегда ревновал Надежду Васильевну. И как только болезнь жены или дочери удерживала Опочинина у домашнего очага долее, чем это требовалось по соображениям Нероновой, в гостиной ее немедленно появлялся желанным гостем Лучинин. Он был тоже влюблен и терпелив. И соперник опасный.

«А ведь удивительно смешное словцо!» — с невольным восхищением подумал губернатор, когда, вернувшись домой к обеду, он увидал жену, неуклюжую, сутулую, близорукую, с вытянутой вперед шеей, с томной речью, напоминавшей ленивое клохтанье индюшки. «Ах, эта Надя!.. Elle est unique (Она единственная)…»

Он надеялся все-таки, что Надя будет деликатна и по-прежнему будет в добрые минуты величать соперницу — Додо…

Напрасно… Она теперь беспрестанно ошибалась.

И Боже сохрани, если бы он вздумал сделать ей замечание! Тогда ни за что нельзя было поручиться.

«Она ревнует, — улыбаясь, рассуждал Опочинин. — И я был бы неблагодарным или идиотом, если бы огорчался. Разве в этом не оправдание всему?»

И он по опыту знал: чем сильнее она его мучила, чем смиреннее переносил он ее вспышки или иронию, тем страстнее были потом ее объятия, тем нежнее была ее несравненная ласка.

Скоро эта кличка проникла и в beau-monde. Конечно, через сплетника Лучинина. И Мика первая захохотала, скаля желтые зубы.

— Ваш зверинец, — иногда небрежно кинет Надежда Васильевна Опочинину.

Он промолчит. Только губы дрогнут, и опустятся веки. А за эту кротость его ждет потом награда. Ах, он хорошо изучил свою Надю!

Теперь в театральном мире Надежда Васильевна заняла высшее непререкаемое место. Она ездит на гастроли. Она диктует условия. Имя ее, отпечатанное крупным жирным шрифтом на афише, делает полные сборы во всей провинции. Публика встречает и провожает овациями, а за кулисами она держится королевой, замкнуто и надменно. Дружбу с женщинами она никогда не признавала. Она была и осталась одинокой. Всем товарищам, молодым и старым, мужчинам и женщинам, она говорит ты. Ей все говорят вы, — кроме Рыбакова да Микульского. Она — покровительница всех молоденьких актрис, всех дебютанток, которых травят мужчины, которые, чтобы получить приличную роль, должны отдаваться или антрепренеру, или режиссеру, или первому любовнику, а часто и всем трем по очереди… Она всегда горячо вступается за женщину. Редкая черта: она органически не способна к зависти и радуется всякому свежему дарованию и усердно расчищает ему путь… При этом кошелек ее всегда открыт для нуждающихся. И труппа обожает ее.

Но с врагами Надежда Васильевна беспощадна. Обид она никогда не забывает. Она знает, какое сильное оружие — смех, и за кулисами она тоже не скупится на характеристики и прозвища, которые так и пристают к человеку. Ее все боятся. Даже интрига бессильна перед этой царственной натурой, всей своей карьерой обязанной одной себе.

Но Боже мой! Как жалка и теперь эта сильная женщина, готовясь к новой роли!.. Ничто не изменилось за эти десять лет. На считке она читает неуверенно, смиренно ждет указаний или одобрения режиссера, жадно хватается за каждое чужое мнение. Как будто она ослепла. Как будто у нее нет ничего своего… С благоговейным трепетом, знакомым только высоким душам, стоит она перед творчеством другого, перед драмами Гюго и Шиллера. Она опять страдает от недостатка образования. Она по-прежнему чувствует себя бессильной выполнить гениальный замысел. Она удручена. Это самые тяжелые минуты ее жизни.