Мгновенно продумав всё это, он вспомнил и убедился, что благодарность его была справедливой: ведь это любезный Иван Александрович, пускай и невольно, не подозревая о том, натолкнул его на эту богатейшую мысль, которая уж теперь останется в нём навсегда.
Ему захотелось эту благодарность высказать откровенно и прямо, но, взглянув ещё раз на невозмутимое, непроницаемое лицо, он опять удержался невольно, не умея понять, будет ли правильно понят этим замкнутым, словно боявшимся всякого выражения искренних чувств человеком.
Как трудно быть с тем откровенным, кто откровенно неоткровенен с тобой!
И что же, Иван Александрович и в этом, может быть, по-своему прав, и его надо простить. Такой человек, в этом духе обработал себя, а ведь не видеть нельзя, что добр и умён, и об этом нельзя забывать.
И какая богатая, какая превосходная мысль! Кто-то и уверял, что такому-то, прямому и честному, с твёрдым нравственным законом в чистой душе, в наше подлое время и появиться нельзя, заплюют и освищут, давным-давно говорил, но когда и кто бы это мог быть?
Настроение тотчас стало приподнятым. С таким настроением хорошо бы писать, но он не жалел, что не пишет, а сидит на зелёной скамье, у самого входа в игорный, гостеприимно распахнутый дом, в который ему так кстати помешали войти.
Он сел обстоятельно, глубоко, откинувшись назад широкой спиной, прищурился и спросил, тоже не скрывая иронии, невольно подражая хитроумному Гончарову:
— И вы остановили меня, чтобы спросить моё мнение о немецких горах и об этом русском стародавнем словечке?
Иван Александрович рассмеялся добрым, довольным, тихим смешком и будто признался, улыбаясь одними глазами:
— Ваше мнение всегда любопытно узнать. Вы умеете проникать в такие подвалы души, которые никому, кроме вас, не доступны.
И примолк, неожиданно оборвавшись, прикрывши сонно глаза.
Это насторожило и взволновало его. Он наблюдал, как мелко подрожали пушистые развесистые усы, как мягкая небольшая рука естественно поднялась и сдвинула шляпу, будто прикрываясь полями от солнца. Ему показалось, что этот спокойно рассевшийся барин, должно быть с завидным искусством владевший собой, ничего, ни единого слова не говорит без тайного умысла и снова, притворяясь наивным, умело разыгрывает его, но, лишь догадываясь об этом, всё-таки довольно поверхностно зная его, он с непривычки решил, что это так показалось ему. Он не мог быть уверен, что невинная летняя шляпа, спокойно прикрывшая воспалённые, явным образом больные глаза от чересчур яркого света, должна была скрыть немую насмешку над ним. Солнце в самом деле переместилось. Полуденные прямые лучи начинали понемногу слепить и его самого. Он даже припомнил, что за какой-то крошечный миг перед тем и сам чуть не сдвинул, как Иван Александрович, свою чёрную шляпу. Выходила опять-таки чепуха, и вполне могло быть, что ему просто хотели сказать комплимент, но, как ни высоко ценил он себя, такой комплимент он почитал незаслуженным. Э, полно, какие там глубины души!
Франт тем временем сунул последние деньги в карман слегка помятого фрака, решительно тряхнул головой и поспешно вернулся в соблазнительный зал.
Провожая счастливого франта полуневидящим взглядом, Фёдор Михайлович, спотыкаясь, нетвёрдо, но с явным вызовом возразил:
— Есть же Шекспир... этот пророк, посланный Богом, чтобы возвестить нам высшую тайну о человеке, о душе человеческой, проще сказать...
Иван Александрович подтвердил натурально, спокойно, будто именно об этом только и думал:
— Ну, конечно, в самом деле — Шекспир.
Он растерялся, улавливая тонкую иголку иронии, и неловко прибавил:
— И, конечно, Бальзак...
Иван Александрович удовлетворённо кивнул:
— Не могу с вами не согласиться: естественно, и Бальзак.
Прислушавшись чутко,' нет ли и снова самой тонкой, самой крохотной гончаровской усмешки, как будто на этот раз не почуяв её, он одушевился внезапно, тотчас и понимая при этом, ещё только начав говорить, что одушевился довольно некстати, и голос его дрожал и менялся:
— Бальзак велик! Характеры его рождены умом необычным, пророческим, смелым! Не дух времени, но целые тысячелетия приготовили бореньем своим такую развязку о душе человека!
Иван Александрович провёл рукой по усам, возможно скрывая улыбку:
— Впрочем, Бальзака я не очень люблю, не сердитесь. Пожалуй, для искусства слишком много ума, понимаете? Впрочем, положим, что так, то есть что велик и так далее. Но вот ведь вы угадали сейчас, что я болтлив и решителен от природы, хотя, как вы знаете, всё на месте сижу да молчу. Я и в Бадене этом сижу совершенно один и молчу. Писем не пишу никому и рта не раскрываю ни с кем, кроме как с горничной в отеле и с кельнером. Так ведь они всё по-немецки, а мне по-русски страсть как хочется поболтать. Лучше всего, разумеется, о пустяках, чтобы, знаете, не проболтаться как-нибудь невзначай, чего не бывает? А тут вы во всю прыть, не мог же я вас не окликнуть, представьте себе. Вот вы и уважили старика, примите сердечную мою благодарность.