Он позвонил, дверь открыла пожилая женщина, которой он не знал. Вилли назвал свое имя.
Пусть дядя — а он племянник господина Вильрама — простит его: речь идет о чрезвычайных обстоятельствах, и он ни в коем случае не задержит его надолго.
Женщина, сначала весьма сдержанная, удалилась, повернулась удивительно быстро с более приветливым видом, и Вилли — он глубоко вздохнул — был тотчас же пропущен к дяде.
Дядя стоял у одного из двух высоких окон. На нем был не халат, похожий на хламиду, в котором Вилли ожидал его увидеть, а хорошо сшитый, но несколько поношенный светлый летний костюм и лакированные полуботинки, утратившие свой глянец. Он приветствовал племянника широким, хотя немного усталым жестом.
— Здравствуй, Вилли. Очень приятно, что ты наконец снова вспомнил о своем старом дяде. Я думал, ты меня уж совсем забыл.
Ответ напрашивался сам собой, и Вилли хотел было сказать, что последнее время дядя не принимал его и не отвечал на его письма, но он предпочел выразиться осторожнее:
— Ты живешь так замкнуто, что я не знал, приятно ли тебе будет меня видеть.
Комната нисколько не изменилась. На письменном столе лежали книги и бумаги, зеленый занавес, закрывавший книжные полки, был наполовину раздвинут, и из-за него виднелось несколько старых кожаных переплетов. Над диваном, как и раньше, висел персидский ковер, на диване лежали маленькие вышитые подушечки. На стене висели две пожелтевшие гравюры, изображавшие итальянские пейзажи, и фамильные портреты в тусклых позолоченных рамах. Портрет сестры по-прежнему стоял на своем месте на письменном столе обратной стороной к Вилли — он узнал его по контурам и рамке.
— Ты не присядешь? — спросил Роберт Вильрам.
Вилли стоял с фуражкой в руке, при сабле, вытянувшись, словно на рапорте. Однако начал он тоном, не слишком соответствовавшим его выправке:
— По правде говоря, милый дядя, я, быть может, не пришел бы и сегодня, если бы не… Одним словом, речь идет об одном очень, очень важном обстоятельстве.
— Что ты говоришь? — заметил Роберт Вильрам дружески, но без особого участия.
— Во всяком случае, очень важном для меня. Одним словом, сразу же скажу начистоту: я сделал глупость, страшную глупость. Я… играл и проиграл больше, чем у меня было.
— Гм, видимо, это даже больше, чем глупость, — сказал дядя.
— Это легкомыслие, — подтвердил Вилли, — непростительное легкомыслие. Я не хочу ничего приукрашивать. Но дело обстоит так: если сегодня к семи часам вечера я не выплачу свой долг, я… я просто… — Он пожал плечами и замолчал, как упрямый ребенок.
Роберт Вильрам сочувственно покачал головой, но не сказал ни слова. Тишина в комнате становилась невыносимой, поэтому Вилли заговорил опять. Он торопливо рассказал о всем пережитом вчера. Он поехал в Баден, чтобы навестить больного товарища, но встретился там с другими офицерами, добрыми знакомыми, они и уговорили его сыграть партию в карты. Сначала все было вполне добропорядочно, а потом постепенно начался дикий азарт, и он уже ничего не мог поделать. Партнеров он лучше называть не будет, за исключением одного, того, кому он задолжал. Это некий господин Шнабель, крупный коммерсант, южноамериканский консул, который, к несчастью, завтра утром отправляется в Америку. В случае если долг не будет уплачен до вечера, он грозится сообщить полковому командиру.
— Ты понимаешь, дядя, что это значит, — заключил Вилли и вдруг бессильно опустился на диван.
Дядя, глядя на стену поверх Вилли, по-прежнему ласково спросил:
— О какой же сумме, в сущности, идет речь?
Вилли снова заколебался. Сначала он все-таки хотел прибавить тысячу гульденов для Богнера, но потом вдруг подумал, что именно этот маленький привесок может погубить все дело, и поэтому назвал лишь ту сумму, которую был должен сам.
— Одиннадцать тысяч гульденов, — повторил Роберт Вильрам, покачав головой, и в голосе его прозвучало чуть ли не восхищение.
— Я знаю, — быстро заговорил Вилли, — это целое небольшое состояние. И я вовсе не собираюсь оправдываться. Это было низкое легкомыслие, но, мне кажется, первое в моей жизни и уж конечно последнее. И я не могу сделать ничего другого, как поклясться тебе, дядя, что я до смерти больше никогда не притронусь к картам, что суровой и примерной жизнью я постараюсь доказать тебе свою вечную благодарность, что я готов… что я торжественно обещаю раз и навсегда отказаться от всех претензий, которые могли бы возникнуть из нашего родства, если только ты на этот раз… ты на этот раз, дядя…
Если до сих пор Роберт Вильрам не проявлял видимого беспокойства, то теперь он заметно заволновался. Сначала, как бы обороняясь, он поднял одну руку, затем другую, словно этим выразительным жестом хотел принудить племянника замолчать, и вдруг необычно высоким, почти пронзительным голосом прервал его: