Выбрать главу

Один Серб был верен себе и ни на минуту не оставлял Жоржа в покое. «Побегай, побегай, — шипел он, — это тебе не картинки рисовать. Шибче, шибче, художник». Но так как история «Монолита» вообще не знала случая, когда бы Жорж, — разбейся он в лепешку, — хоть чем-нибудь ублаготворил своего партнера, то ни он сам, ни остальные ребята не обращали на брюзжание Серба ни малейшего внимания. Только Павел Матвеевич, как всегда, зорко наблюдал за ними и часто обрывал Серба, если, по его мнению, тот переходил в своих попреках границы допустимого. Я не могу в точности объяснить, чем определялись эти границы, но на моей памяти ни разу не было так, чтобы Павел Матвеевич, похвалив на разборе Серба, не нашел пары теплых слов и для Жоржа (даже если тот играл заведомо хуже), а, поругав Жоржа, не сумел по справедливости осудить и Серба. Павлу Матвеевичу важно сохранять равновесие, ему важно, чтобы равновесие это не нарушалось ни в ту, ни в другую сторону. Какое бы простейшее задание ни давал он на тренировке форвардам, Сербу почти всегда приходится выполнять это задание не с правой, а с левой связкой, то-есть с Жоржем. Павел Матвеевич хочет добиться, чтобы Серб и Жорж неприметно для самих себя поверили друг в друга, чтобы, несмотря на взаимную антипатию, одному из них всегда не хватало другого.

Гриша Мыльников готовился к воскресному матчу с неменьшим старанием. Он не был убежден в том, что его поставят да игру, как того хотел Семен Ефимович, и хотя ребята относились к нему с подчеркнутой холодностью, а Павел Матвеевич и Ватников за все последние дни обменялись с ним только двумя-тремя деловыми фразами, но по тому, с какой охотой и точностью выполнял он все распоряжения тренера и капитана, чувствовалось, что он молчаливо признал себя виноватым и надеется теперь заслужить своим усердием полное отпущение грехов.

Ему, однако, пришлось пережить еще несколько неприятных минут. То ли с помощью Глассона, то ли иным путем, но история с Мыльниковым попала-таки в печать, да к тому же в передовую статью комсомольской газеты. Правда, ни фамилия, ни название команды в статье не упоминались, но и без них всё было изложено так, что только человек, абсолютно не интересующийся футболом, не понял бы, о ком там идет речь. Никита Колмаков читал передовую вслух за завтраком, и мы все слушали так внимательно, что не заметили, как вошел Мыльников, а когда заметили, то прерывать чтение было бы еще более неудобным, чем продолжать его, и бедный Гриша, не зная, куда деваться от стыда и обиды, стоял, кусая губы, и слушал вместе с другими.

— Продернули с песочком. — сказал Серб, когда Колмаков, кончив читать, сложил аккуратно газету и упрятал ее в карман. — Что, Колмак, для истории решил сберечь газетку-то? Ты отдай ее Мыльникову на сохранение, пускай вперемежку с Дюма почитывает. Полезно.

— Ладно, ребята, довольно...— Ватников, кивнув в сторону Мыльникова, неодобрительно покачал головой. Потом продолжал, как ни в чем не бывало: — Нынче утром, между прочим, по радио передавали, что на завтра все билеты проданы. Семьдесят пять тысяч.

— Один наш завод десять тысяч мест взял, — откликнулся Кравченко. — Точная справка. От старика Лебеденко.

— Ну, ребята, если мы привезем их... — восторженной бомбой взорвался внезапно Картуз и, должно быть испугавшись своего предположения и не в силах представить себе, что будет, если мы и в самом деле «привезем» их, так же внезапно умолк.

Я сидел за одним столиком с Ватниковым и Жоржем и, хотя делал вид, что молча участвую в беседе, и даже иногда через силу выдавливал на своем лице некое подобие улыбки, но на душе у меня было невесело. Я еще не понимал в то утро, что дурное настроение, с которым я поднялся с постели, объяснялось не бессонницей, а тем, что я смутно осознавал свою неправоту во вчерашней стычке с Кравченко и стыдился тона, каким разговаривал с ним, высокомерного, заносчивого топа, которого я терпеть не могу в других и которого сам не простил бы, пожалуй, никому. Но тогда это ощущение своей вины было слишком неясным, а голос оскорбленного самолюбия слишком сильным, чтобы я мог подавить в себе раздражение и тем более разобраться в том, откуда оно происходит. К тому же не был еще определен состав команды на завтрашнюю игру, и мне очень легко и удобно было оправдывать себя тем, что мое нынешнее положение вратаря «№ 2», вратаря в запасе (а в том, что я уже запасной, я больше не сомневался), дает мне в течение какого-то времени, потребного для того, чтобы примириться с этим новым положением, право на известную несдержанность.

Но странное дело, когда через пару часов я услышал слова Павла Матвеевича: «В воротах, как и в прошлый раз, Балмашев», произнесенные таким тоном, как будто это само собой предполагалось, и говорит он это больше для проформы. я не почувствовал никакого облегчения. Многодневные волнения и тревоги по поводу того, поставят или не поставят меня на игру с южанами, не только не казались мне теперь преувеличенными, но, наоборот, вызывали острый стыд и досаду на себя. Ах, скажите — разволновался, скажите — забеспокоился: первый выход на поле под аплодисменты зрителей вспомнил, как же! Портреты в «Вечорке» раздразнили, ну еще бы! Судьба персонального букета, что обещан тебе, дурню, некоей девушкой в светлошоколадном костюме, покоя не давала, не так ли? Аплодисменты, портреты, цветы — ну разве можно после всего этого смириться с мыслью, что завтра в воротах «Монолита» вместо зеленого свитера Балмашева будет мелькать черный — Кравченко?