Выбрать главу

Ну и вот

В моем году всего три сезона: когда очень холодно, когда очень сыро и когда — ничего, даже можно жить. Снаружи мне сейчас холодно, внутри — сыро, а жить нельзя ни в каком варианте.

— Ну и вот… — Ты поворачиваешься ко мне и делаешь такое «невидящее» лицо.

Специально для меня. Чтобы сразу стало понятно, что говорить, собственно, не о чем. Хоть говорить, хоть в стенку стучать — толку никакого. А я все пытаюсь к тебе пробиться: за это лицо, за это твое «ну и вот». Продраться через твое тягостное молчание.

Знаю, что я — твое прошлое, которое вчера выставили за дверь, аккуратно и деловито — авось кому и сгодится еще. Прошлым жить нельзя, прошлое мешает расти и развиваться, даже если оно новое и совсем почти ненадеванное. Не по шапке Сенька, словом.

Прошлое спохватывается и решает сделать ход конем. Твое прошлое мало того что пытается зайти обратно, оно еще и достает из кармана кусочек будущего.

Я говорю:

— А вот помнишь, помнишь, а?… (на слове «помнишь?» тебя корежит, но я уже не могу остановиться). Помнишь, мы собирались летом опять поехать на дачу? На ту, где мы… ну, в общем, ты не думай — все в силе. Если ты захочешь. Да… просто так. С кем хочешь, конечно!

— У меня другие планы, — говоришь ты («нет-нет, милочка, не бегите понапрасну — поезд уже два часа как ушел»).

А я вспоминаю какие-нибудь страшно важные слова, но помню только твое нежное — «Я люблю твою спину. В нее хочется плакать и умирать».

И я умираю.

Сиротство

… все изменилось в жизни. Все уже изменилось, но я еще не понимала — что же именно. Исчезло что-то важное, но что?

… если я не хочу, чтобы — плохо, и если никто не хочет, чтобы — плохо, тогда почему? Иногда он еще приходил и смотрел на меня ласково, спрашивал — как я? Разговаривал о других важных делах, которые я должна была сделать, потому что он в меня верил. И я совсем не замечала, что что-то изменилось. Пока не брала его за руку около перехода — там, возле дома, такой долгий и муторный переход. Он едва заметно отстранял локоть, так, чтобы мне было вроде бы удобно, но так, чтобы я не тыкала его в бок своей варежкой, а просто шла и держалась — мало ли, вдруг упаду. Я такая неуклюжая клуша, я вечно падаю и спотыкаюсь. Раньше он смеялся или раздражался и быстро-быстро ворчал, что «надо бы, надо бы очки тебе, бедной, как у черепахи Тортиллы». Я опять хихикала и тыкала его в бок варежкой, невозможно любя этот долгий и муторный переход.

… по привычке все ловлю и ловлю его локоть, который сейчас почему-то все дальше и дальше от меня — ровно посередине. Только, чтобы подержаться вежливо и не упасть. И я сползаю в ад в этом нескончаемом переходе, где сыро и слякоть и ничего не видно. А он мучительно тащит меня наверх, бормоча: «Ну, ты только не плачь, только не плачь… ну, господи, ну ты же обещала… ну сколько же можно…» А я говорю: «Сейчас-сейчас, вот уже и перестала, и вовсе никто не плакал, потому что это просто так, с непривычки…»

… а он тоже ничего не слышит, и ему стыдно стоять на улице с плачущей клушей, а платка нет, поэтому я все говорю свое вечное заклинание — «сейчас-сейчас… я уже ничего…», а он отворачивается и — «ну, ты же обещала… ты же обещала не плакать больше… ну, видишь уже сколько времени прошло, а?»

… а сколько времени прошло? Ровно столько, чтобы не умирать совсем, натыкаясь на безличный локоть и начать спать хотя бы изредка. Времени прошло много, да. Много времени, достаточно для того, чтобы не ждать уже каждый час, а ждать так — понемножку. Хотя все равно ежедневно.

… а он говорит, что потерять ничего невозможно и везде можно присутствовать. Просто с ограниченным доступом. Доступ к любви такой клуше, как я, видимо, ограничен по медицинским показаниям. Слишком большая доза, несовместимая с жизнью.

… я каждый день начинала с разговоров. Я шла по Садовому кольцу и красивыми умными словами разговаривала со всем, что во мне еще оставалось. На Смоленке надо было сделать остановку, начать дышать и достать его бумажку. И перечитать хорошие и нежные слова — и о том, как он меня любит, и о том, как я его, и как мы будем любить друг друга всегда-всегда, потому что ничто никуда не уходит, а только все выглядит иначе, но зато мы есть друг у друга — два самых близких человека, способных дружить и желать друг другу счастья.

… и надо было привалиться спиной к одному из серых домов, чтобы пережить все эти красивые, умные и нежные слова и не завыть, и не послать очередное глупое сообщение — «ну как же мо… ну если ты меня лю… то как же может быть так боль…»

… а дома подпирали, и укачивали, и уговаривали потерпеть немного, потому что… Почему?

… и я продолжала день. И заканчивала его. И шла по Садовому долго-долго-долго. И говорила — вот же я… я твоя тень… я двигаюсь и дышу вместе с тобой… и я не знаю — что лучше — двигаться за тобой или приманивать другую тень — свою собственную… и почему нельзя оставить меня рядом, даже если нельзя… ну, неужели совсем-совсем нельзя… ну как же мо… все, я не плачу, не плачу… я сейчас-сейчас…

… и я шла по Садовому долго-долго, пока не возвращалась куда-то, где живут тени, которые перестали быть нужными. И можно было больше не двигаться никуда, не заставлять себя не плакать, можно было прижаться щекой к тому, что от тебя осталось. Когда-то я думала — самый главный ритуал — поцеловать твой портфель, когда ты уснешь. И нельзя было забывать сделать это, и никак нельзя было заснуть вместе с тобой, а можно было только притвориться, чтобы потом — выползти из-под одеяла и непременно прижаться к нему щекой. Хорошо, что я не мажу щеки кремом от морщин, а то бы твой портфель изрядно замаслился.

… и тогда ты всегда-всегда возвращался. Всегда-всегда. И даже когда говорил, что любовь уже не та и мы совсем другие — приходил. Оставался и позволял мне плакать тебе в спину. И спал, раскинув руки, пока я сидела в коридоре и гладила твои ботинки.

Я больше не буду плакать, правда-правда. И даже вот сейчас не…

Точка невозврата

Как только я остался один, они начали приходить ежедневно. И утешали меня — как могли. «Прошлое — в прошлом», «надо чаще выходить из дома», «у тебя впереди целая жизнь», «ты еще сможешь быть счастливым». Затасканные фразы моих лучших друзей, прекрасные люди, не желающие понять — я не хочу быть один. Я не хочу жить без нее. Я не могу выходить из дома, натягивать улыбку и говорить — «у меня все окей». Я хочу каждую минуту (а сколько их в сутках, если не отвлекаться на сон?) — думать о ней. Вокруг меня пустота, которую нужно заполнить ее голосом и ее запахами. Я и раньше не мог уснуть, не обнюхав каждый сантиметр ее тела — «дай угадаю, каким кремом ты сегодня пользовалась?… — Ай! Отстань! Не дыши мне в ухо! Мне щекотно», они думают, что оставшись со мной ночевать, смогут оживить квартиру и заполнить вакуум внутри меня. Они все такие хорошие люди, которых я забыл с той самой минуты, когда в этой никчемной жизни началась она. Как им это объяснить?… тело наполняется жидким стеклом на фразе «ее больше здесь нет», застывает и рассыпается в кровь осколками на — «ее больше никогда здесь не будет», это несправедливо.

«Верни ее, пожалуйста, господи! Она мне нужна… это же так неправильно… это несправедливо!»

Теперь осталась только последняя фраза, с ним разговаривать бесполезно — он гладит тебя по голове и ничего не меняет. Как будто я проснулся утром на больничной койке, ничего не помню, а ног и рук у меня нет. И врачи, отрезавшие мне их, ласково так приговаривают: «Ничего-ничего… и так люди живут… вот если бы мы тебе голову отрезали — тогда совсем было бы грустно, а так — терпимо».