Он понимал, стоя под бушующей над ним стихией, что шансов победить у него, конечно же, нет никаких. Но он должен это сделать, и не ради нации, народа, страны, истории… и даже не ради умершего деда, а ради самого себя, не сегодняшнего себя, а того каким он был тогда, в далёком детстве, когда, стоя с дедом на краю обрыва, принимал от него этот Мир. Мир, сотворённый дедовой победой. Мир, который был прекрасен. Мир, лучше которого не может быть.
Что если отступить, уклониться от этой, предстоящий ему, безнадёжной битвы — значит, предать самое лучшее, что когда-то было в нём. Что если он сейчас смалодушничает, так и не соберётся, то значит, ничего и не было тогда. Не было деда-героя, не было прекрасного Мира его детства, не было веры, любви, надежды, мечты… а, значит, не было и его тогда, а, значит, нет его и сейчас, и никогда уже не будет.
Что только безжалостной огонь войны, которую он должен начать, только это безнадёжное самопожертвование во имя сегодня совершенно недостижимой победы, может дать ему смысл, может доказать что он существует и что он существовал.
Николай вдруг отчётливо понял, что этот Мир без Победы не имеет никакого смысла, что только победа приносит в этот Мир — благодать, красоту, надежду, будущее… всё то, что и творит его. Что Победа это величайшие божество, без которого нет и других богов, которые приходят только за ней — Свободы, Любви, Изобилия, Плодородия… Что не могут быть велики никакие жертвы ради того, чтобы склонить благосклонность этого величайшего, делающего Мир прекрасным, капризного и непостоянного божества.
И снова его кольнуло, и залило краской стыда и сожалением, он вспомнил, как в той среде, где он некоторое время «варился», одним из «символов веры», было утверждение, что нет важней задачи, чем развенчать культ «великой победы».
— Хотя, что об этих вспоминать — подумал Николай, криво усмехнувшись — Что можно было ждать из этой «лаборатория мысли», если ей суждено войти в сокровищницу нетленных афоризмов благодаря гениальной максиме: «Если есть анальный оргазм — значит, есть языческие боги».
Неожиданно его охватило какое-то странное наваждение. Ему вдруг почудилось, как из тухлой силосной ямы, посреди давно оставленных осенних огородов вылезает, на дребезжащий звук немецкого мотоцикла, несколько дней таившийся там, весь запаршивевший, дезертир. Как он, робея и по-холопски лыбясь, идёт на чужую речь, зажав в поднятых длиннющих конечностях листовку-пропуск в плен. И как весёлые хмельные мотоциклисты, азартно хохоча, ставят его раком и приобщают недопитой бутылкой к…. И как потом, согретый остатками шнапса из жадно вылизанной им до последней капли бутылки, брезгливо оставленной умчавшимися дальше зольдатами, он, в восторге от моря новых, только что полученных ощущений и томимой надежной на новое счастье в плену, разглаживает на колени клочок бумаги, на которой весёлый Ганс написал ему протекцию своему комраду Ёзефу, заведующему дивизионным пунктом по приёму военнопленных, обещающую место не меньшее чем помощника капо.
Да, в данном случае последовательность в развитие «дискурса» привела к неизбежному логическому финалу — отрицание Победы выродилось в обожествление анального оргазма.
Николаю, выплывшему из морока, стало горько, как бывает горько за давно совершенную подлость — ведь он когда-то жал этим… руки. Ну что думать об этом? Это и этих нужно забыть, навсегда отринув, вытеснить память о них огнём войны. Пусть они остаются там, на халявных фуршетах, вытанцовывая перед любым, кому не жалко поделиться с этими шутам бутылкой пива и бросить упаковку рыбной нарезки…
Но, что теперь ему до них? Зачем о них помнить, теперь, когда пришло время сделать шаг навстречу безнадёжности, за которой, быть может лишь в одном случае из миллиона, скрывается Победа. Даже не для того чтобы победить, даже не ради этого бесконечно малого ускользающего шанса, а для того чтобы только сделать этот это, смочь шагнуть, туда, откуда уже не будет возврата. Только для того чтобы не предать самого себя, чтобы уважать самого себя.