— Хватит, — сказал я тихо.
— Или что? — её губы искривились в вызывающей усмешке. — Прикажешь мне остановиться? Попробуй.
Я не приказал. Я действовал. Мои руки обхватили её талию, резко притянули к себе, нарушив её танец, вписав её тело в контур моего. Она вскрикнула от неожиданности, но её руки тут же обвили мою шею.
— Ты хотела танго? — прошипел я, начиная вести её в такт музыке, но уже не следуя её игривому ритму, а задавая свой — жёсткий, властный, не оставляющий места для игры. — Получи. Но правила устанавливаю я.
Наш танец превратился в борьбу. В схватку за лидерство. Она пыталась выскользнуть, навязать свой рисунок, я не отпускал, диктуя свой. Мы двигались по комнате, сшибая мебель, дыша в унисон, тела напряжённые, как тетива. Это было столкновение. И поцелуй. Когда наши губы наконец встретились посреди этого безумия, это было похоже на взрыв.
Музыка стихла, игла заскользила по центру пластинки с шипением. Но мы не остановились. Мы рухнули на толстый ковёр перед камином, и на этот раз не было ни злости, ни отчаяния, ни тактического расчёта. Было только чистое, дикое, взаимное желание стереть ту стену, что выросла между нами. Желание доказать друг другу, что мы живы не только инстинктом выживания, но и этой жгучей, опасной, всепоглощающей жизнью.
А за окном, в абсолютной тишине латвийской ночи, выла только одинокая сова. Да мы двое, наконец-то нашедшие не перемирие, а новый, безумный способ разговаривать на том языке, который понимали только мы — на языке вызова, принятого и превращённого в нечто большее, чем просто страсть.
ГЛАВА 16: ЯД В ВИШНЁВОМ САКЕ
От лица КАТИ
Мир за стенами нашего коттеджа перестал быть абстрактной угрозой. Он стал конкретным, как щелчок затвора в тишине. Мы жили по строгому распорядку: проверка периметра на рассвете, тренировки (он учил меня не только стрельбе, но и рукопашному бою — жестокому, без правил), чтение, тихие вечера у камина. И те ночи, когда тишина взрывалась не криками, а нашим взаимным, всё ещё удивляющим нас обоих, желанием.
Но даже в этой рутине безопасности сквозила тревога. Он часто замирал, прислушиваясь к чему-то за пределами моего слуха. Проверял скрытые камеры по десять раз на дню. Его сны были беспокойными — он вскакивал среди ночи, рука уже под подушкой, где лежал «ствол».
Наш «медовый месяц» в бункере длился три недели. На двадцать второй день он вернулся с «вылазки» в ближайший городок за продуктами (всегда один, всегда с изменённой внешностью) с узкой чёрной коробкой.
— Что это? — спросила я, откладывая книгу.
— Сюрприз, — в его глазах мелькнула редкая искра — не радости, а чего-то вроде… вызова судьбе. — Сегодня на ужин будет что-то особенное.
Он развернул упаковку. Внутри, завёрнутые в рисовую бумагу, лежали изящные фарфоровые пиалы, маленький керамический кувшин и бутылка саке. Настоящего, японского.
— Ты с ума сошёл, — пробормотала я. — Алкоголь? Ты же сам говорил…
— Я говорил много чего. Сегодня — исключение. Сегодня… годовщина.
— Чего?
— Месяц с того дня, как мы стали призраками. Месяц, как мы живы, несмотря ни на что. Это стоит отметить.
Он был прав. Стоило. Этот груз молчаливого напряжения нужно было сбросить, иначе он раздавит нас изнутри.
Я помогла накрыть на стол. Простая еда — рис, рыба, которую он поймал в озере, овощи — но сервированная с неожиданной тщательностью. Он налил саке в кувшин, затем в пиалы. Прозрачная жидкость пахла чем-то чистым и терпким.
— За нас, — сказал он, поднимая свою пиалу. — За то, что выжили. И за то, что не убили друг друга.
— Ещё не вечер, — парировала я, но чокнулась с ним. Напиток обжёг горло, оставив лёгкое послевкусие риса и… свободы. Опасной, хрупкой свободы.
Первая пиала развязала языки. Вторая — сняла остатки осторожности. Мы говорили не о прошлом и не о будущем. Мы говорили о глупостях. О том, какая книга была самой скучной в его жизни (учебник по квантовой механике, украденный из библиотеки, чтобы казаться умнее). О том, как я в пятнадцать лет сбежала с друзьями на мотокроссе и разбила папин новый «Мерседес». Мы смеялись. Настоящим, лёгким смехом, который давно забыл звучать в этих стенах.
Третья пиала сделала мир тёплым и размытым по краям. Его лицо, обычно такое напряжённое, расслабилось. Он развалился в кресле, его рука с пиалой висела через подлокотник.
— Знаешь, что самое странное? — сказал он, глядя на огонь в камине. — Я не могу вспомнить вкус той жизни. Вкус «Zero». Вкус этой власти. А вот вкус твоего тела, когда ты только проснулась… он у меня на языке. Как будто это единственное, что имеет значение.