Возвратившись, увидел, что Вера бьётся в схватках, её пальцы впились в обивку сиденья. Фельдшерица, взглянув, ахнула: — Здесь нельзя! Холод, грязь... — Она обернулась, указала на заброшенный дом лесника в сотне метров. — Туда!
Максим распахнул дверцу, бережно, но быстро подхватил Веру на руки, прижал её вместе с их ещё не родившимся ребёнком к себе и понёс к указанному дому. Женщина бежала впереди, расталкивая дверь.
Внутри пахло пылью, мышами и холодом. Он сгрёб в углу относительно чистую солому, сбросил с себя шинель и уложил Веру на неё. Его руки, привыкшие к грубой силе, двигались с мучительной, неуклюжей осторожностью.
— Держись, — хрипел брюнет, прижимая её холодные пальцы к своему разгорячённому бегом лбу. — Держись, Вера. Я здесь.
Фельдшерица, забыв о страхе, отдавала команды. Он кипятил снег на примусе, разрывал на бинты свою нательную рубаху. Каждое его движение было подчинено одной цели — сохранить их. Её и того, кто рвался на свет.
И Вера боролась. В её криках, смешанных с воем ветра за стенами, он слышал не покорность и не страх перед ним, а ту самую дикую, неистребимую волю к жизни, которую когда-то пытался сломить. Теперь она была его единственной надеждой.
Стоило появиться головке, и этот железный человек замер, ослеплённый ужасом и благоговением. Так и простоял до того, пока старуха не подсунула ему под руки живой комочек, и мужчина, повинуясь её сбивчивым указаниям, принял тельце — крошечное, скользкое, невероятно хрупкое.
В его памяти, как насмешка, всплыл обломанный складной нож из детства — символ контроля над миром. Теперь в его окровавленных ладонях лежало нечто, перед чем вся его мощь была ничтожна. Это была абсолютная, устрашающая беззащитность.
Тонкий, яростный крик рассекал ледяной воздух избы.
Максим перерезал пуповину дрожащими руками и бережно положил ребёнка Вере на грудь.
Старуха-фельдшерица, закончив с необходимым, молча перевязала пуповину и обтёрла новорождённого. Её глаза, похожие на высохшие ягоды, скользнули с измождённого лица Веры на майоран, стоящего на коленях в грязи и крови. Пока он не видел, пожилая женщина наклонилась к роженице и прошептала хрипло, с нескрываемым осуждением: — Родила от него...
— Ну, деточка, ты свою каторгу на всю жизнь при себе носить теперь будешь. Мужик он опасный. Глаза не те. Любовь ли это – погляди.
Старуха отошла, будто ничего не говорила, и так же буднично помогла новоиспечённой матери перепеленать малютку, старческие пальцы были на удивление мягки и точны. — Вот, деточка, приложи, боль уйдёт, — пробормотала она, суя Вере в руку тряпицу с размоченным сухарём. В этом жесте, сделанном почти против воли, была капля милосердной горечи.
Слова повисли в воздухе, как ядовитый запах. Вера инстинктивно прижала ребёнка к груди, чувствуя, как старухина правда впивается в неё острыми щупальцами.
Вся в поту, обессиленная девушка лежала и смотрела на маленькое, сморщенное личико. Она была матерью. В девятнадцать лет. Эта мысль была одновременно пугающая и дарующая невероятную силу. Её юность, которую Воронов пытался сломать и присвоить, вдруг стала её козырем. Вера была достаточно молода, чтобы её душа, исковерканная чёрным человеком, всё ещё могла гнуться, а не сломаться, и чтобы найти в себе силы для этой новой, страшной и прекрасной роли.
Воронов, чьё могучее тело сейчас выглядело изнеможённым, смотрел на мать и дитя — и видел не свою собственность, а самое драгоценное, что у него было. Дом. Семью.
— Девочка, — прошептал, и голос сорвался. — У нас... дочь.
Вера слабо кивнула, прижимая её к груди. Он потянулся, чтобы поправить одеяло, и грубые длинные пальцы инстинктивно сжались, готовые впиться в ткань и дёрнуть на себя, как когда-то он проверял, послушна ли она. Но замер, с ужасом осознав этот рефлекс, и разжал пальцы, коснувшись одеяла с той неловкой бережностью, что давалась ему ценой невероятных усилий.
Майор понимал, что стал свидетелем не просто появление на свет ребёнка в этом в заброшенном доме. Он наблюдал зарождение их новой, эфемерной и немыслимо прекрасной реальности. И клялся себе, что на этот раз станет не палачом, а защитником.