Третий кадет хмыкнул:
— Завязал. На всю жизнь.
Звягинцев перевел взгляд обратно на меня.
— Я к чему говорю-то, господин Тропарев. Вы сегодня вошли — и сразу за стол. С Граве, с седобровым. А мы вот стоим уже час, и до нас ни одна порядочная мамаша еще не доползла. — Он повел плечом. — Не обижайтесь на нас, что лезли. У кадета на рауте выбор небогатый. Либо в карты, либо в дураках стоять.
«Эх, родной. Если бы ты знал, как я тебя сейчас понимаю. Я тоже сюда вошел — и сразу за стол. Только у меня выбор был еще хуже. Я выбрал стол. Кажется, зря».
Но ответил ровно:
— Не обижаюсь.
Звягинцев кивнул. И — что меня окончательно убедило, что парень не безнадежный — добавил:
— А Граве… Граве сам зашел. Никто его не толкал.
Сказано было тихо. Но не для меня — для своих. Чтобы знали: Звягинцев своего не выгораживает, если свой дурак.
«Молодец, кадетик. Будет из тебя толк. Если до второй мировой доживешь — а ты, может, и доживешь».
Один обмен — и больше ничего. Это он уважил. Не полез с продолжением. Чуть отступил в сторону, но не ушел — влился в новое кольцо, что собиралось у колонны.
К нему подтянулись двое товарищей. Один поправлял аксельбант, второй держал бокал. Оба смотрели на меня уже не как на приютского, а как на новенького, которого, возможно, придется принять.
И тут я краем глаза заметил движение от окна.
Один из пажей отделился от своих. Тот самый, с надменной губой. Пошел лениво, как бы случайно, к колонне.
Остановился чуть в стороне от кадетского кольца. Не вошел, но обозначил себя. Мне не кивнул, не представился. Стоял с бокалом, смотрел на сукно ломберного, будто его сюда привела пустая случайность.
Кадет рядом со Звягинцевым — тот, что хохотнул при шутке про дам, — не выдержал первым. Повернулся к пажу и проговорил на полтона громче:
— Господа пажи изволят интересоваться карточными столами? Какая честь. Может, еще и до общих танцев снизойдете?
Паж поднял бокал, сделал глоток. И не ответил.
Второй кадет — тот, что молчал, — поддержал, опершись о колонну:
— У нас в корпусе сказывают: паж — это младенец, которого забыли в щелке. Гремит, как погремушка, а взять не за что.
Кто-то из дам на втором ряду прикрыл рот.
Звягинцев недовольно свел брови.
«Грызутся. Я тут случайно. Не мое дело. Главное, не смеяться. Хотя смешно».
Паж медленно повернул голову. Не к Звягинцеву, а к кадету с бокалом. Ответил ровно, негромко, на чистейшем парижском, с интонацией, с какой говорят с глуповатым лакеем:
— Mon cher, в щелке нас уж не забывают. В щелке нас ищут. Когда кадетов после карт ведут переодеваться.
Я еле разобрал и то скорее интуитивно.
«Ух, влепил. Чисто, в одну точку».
В зале еще не отошли от ухода Граве. Кадет с бокалом сменился в лице мгновенно. Звягинцев на полсекунды прикрыл глаза — мол, доигрались. Третий паж поднял свой бокал. Где-то в дальнем кольце фыркнула барышня. Тут же кто-то ее одернул: послышалось короткое шипение, как у гусыни.
Я смотрел на это все не двигаясь.
«Они через меня говорят, словно тут нейтральное место. Удобно и смешно».
Звягинцев попытался свернуть:
— Господин Тропарев. Простите за шум. Корпусные ссоры не для светской гостиной.
Я повел плечом:
— Не извиняйтесь. Свара двух полков всегда занимательнее самой игры.
Сказал спокойно, без иронии. Но смысл был двойной — и Звягинцев, и паж его уловили одновременно. Я только что назвал их равными, а еще поставил знак равенства с собой.
Паж впервые посмотрел на меня прямо.
И тут снова что-то шевельнулось в зале.
Сначала кто-то чуть слышно ахнул вдалеке, у боковой двери. Потом повисла мгновенная тишина в одном углу, как будто там выключили звук.
Скрипки оборвали фразу. На этот раз окончательно. Капельмейстер опустил руку.
Звягинцев обернулся — и застыл.
Я медленно повернул голову.
В боковой двери стояла фигура.
Платье светлое. Дамское. По моде сезона — длинная юбка, открытые плечи, белая кружевная отделка по корсажу. Не парадное. Какой-нибудь горничной из гардеробной. Сидело плохо. Корсаж был тесен в плечах, юбка коротковата — открывала икры в форменных кадетских ботфортах.
Сапоги. Граве не снял сапоги.
«Ох ты ж».
Это было сильнее любого платья. Платье — и кадетские сапоги. Граве оставил себе единственный знак, который у него еще был. Пусть в платье — но в сапогах.
И пошел.
Чеканя шаг. Не семенил. Не сутулился. Не опускал глаз. Голова была поднята, подбородок вздернул, плечи развернуты. Шел как по плацу, как на смотр перед государем.