Выбрать главу

Полковник замер. Я почти видел, как у него в голове крутились шестеренки: торговаться с мальчишкой, с приютским сиротой, который ославил его сына на весь Петербург. Как с ровней.

Ему это было неприятно, он скривился, но быстро взял в себя в руки, только желвак вспух под скулой, да пауза затянулась. Он медленно, тяжело развернулся ко мне всем корпусом.

— Что ж. — Голос ровный, ледяной. — Извольте. Молодой человек. Я хотел бы выкупить перстень. Назовите вашу цену.

«Ах, Анна Францевна бросила меня — глядит, выплыву или нет. Ну-ну. Гляди в оба».

Я поднял на него глаза. Хлопнул ресницами. Наивно, растерянно — сиротка, которого большой страшный барин о чем-то спрашивает.

— Выкупить? — переспросил я тихо. — Ой. А чего же сам-то Аркадий Львович не пришел? Его же вещь была. Неужто хворает?

Желвак у полковника дернулся.

— Сын занят, — обронил он сухо. — Служба. Корпус.

— А-а. — Я покивал с пониманием. Сочувственно. — Служба. Оно конечно. В город-то ему теперь, поди, и не выбраться скоро. Занятому человеку.

У Граве дрогнули ноздри, но лицо он удержал.

— Оставим моего сына, — процедил он. — Вы назвали бы цену.

— Так я ж не пойму толком, ваше высокоблагородие. — Я развел руками, само простодушие. — Перстень и перстень. Красивый, спору нет. Камушек черный. А отчего вам за него столько печали? Вон их, перстней, у ювелира на любой палец. Аль он особенный какой?

И вот тут я его поддел, потому что смолчать — значит признать, что вещь пустая и цена ей грош. А признать — значит открыть душу перед приютским. Выбор из двух унижений.

Полковник молчал долго. Потом заговорил — глухо, нехотя, и голос его против воли потеплел:

— Этот перстень мой дед взял на войне с французами. — Он смотрел не на меня. — Под Малоярославцем дед мой пленил французского генерала. Тот, сдавая шпагу, снял с руки перстень и отдал сам. В знак того, что сдается не трусу, а достойному. Потом он достался уже мне и его сыну. В день, когда тот надел кадетский мундир.

«Ишь ты. Целая сага. Дед-герой, пленный генерал, честь на честь. Красивая история».

И тут во мне шевельнулась паскудная мыслишка.

«А ведь недурно. У меня, безродного, у которого ни деда, ни отца, ни имени толком, будет перстень с этакой историей».

Я даже головой качнул.

— Знатная история, — сказал вслух, и в голосе против воли проскользнуло тепло. — Прямо роман.

Что-то дрогнуло в лице полковника — на миг он принял это за сочувствие, за понимание.

— Тогда вы понимаете, отчего я здесь. — Он подался вперед. — Вы оскорбили моего сына. Оскорбили меня. Весь наш род, три его поколения. И все же я сижу тут. Перед вами. И говорю с вами по-доброму. Это чего-нибудь да стоит, молодой человек.

Вот тут он был почти велик, и на секунду мне даже стало его жаль по-настоящему.

Секунды хватило.

— Стоит, — согласился я мягко. — Как не стоит.

— Назовите цену. — Он выдохнул, будто гору с плеч спихнул. — Пятьсот? Семьсот? Извольте, тысячу, я заплачу, чтоб покончить.

Анна Францевна шевельнулась в кресле.'

— Арсений, — проговорила она мягко, с намеком. — Ты же видишь: вещь для Льва Васильевича дорога. Память, честь семейная. Уважь.

А у самой в уголке глаза огонек. Она ждала, что я выкину.

«Он не дурак, как сынок. Сынок влез по глупости и спеси, а этот всё делает правильно — и цену спросил, и по-доброму зашёл. Только это не поможет. Стоил просто спросить продадите ли вы?»

Я выдержал паузу. Провел ладонью по колену и поднял на полковника чистый, ясный взгляд.

— Семь тысяч пятьсот тридцать три рубля, и я верну его вам.

— Что⁈ — Граве привстал. — Сколько⁈

— Семь тысяч пятьсот тридцать три, — повторил я так же ровно, будто цену на калачи назвал.

— Да он… — Полковник задохнулся, хватанул воздух. — Мальчишка! Да этот перстень и тысячи не стоит! Красная цена — четыреста, с историей — пятьсот! Откуда семь⁈ Почему семь⁈

Я пожал плечом.

— Мне почем знать, сколько честь стоит. Прикинул на глазок.

— На глазок! — Его трясло. — Это грабеж! Это…

— Отчего же грабеж. — Я развел руками. — Не любо семь с половиной — так и не неволю. — Я чуть склонил голову, будто уступая. И добил: — Давайте девять тысяч. Мне-то оно даже сподручнее.

Полковник поперхнулся на вдохе. Открыл рот. Закрыл. Стал белым, потом красным. Слова застряли у него в горле колом.

Потому что дошло. Дошло, что цены никакой нет, что я не торгуюсь и заплати он хоть тысячу, хоть семь, хоть девять — перстня ему не видать.

Он сам просил назвать цену. Я назвал. И всякий раз, как он поморщится, цена будет расти.