Спицы застыли.
Взгляд у старика пополз вниз, к моим ногам, потом обратно, потом — к руке. К трости. К серебряной волчьей голове, в которой играл желтый свет керосинки.
Бельмо не дрогнуло, а здоровый глаз вдруг стал очень внимательным.
Где-то в тряпье пискнуло и заскреблось.
— Чего надо? — проскрипел старик.
— Одеться, — сказал я. — Быстро.
Он не двинулся.
— Одеться, — повторил я и шагнул к прилавку. — Армяк. Шапку. Порты какие-нибудь поверх. Все драное, грязное. Чем хуже, тем лучше.
Спицы легли на колени. Старик молчал, глядя на меня, и в его здоровом глазу медленно поворачивалось колесико.
— Бежишь? — наконец спросил он.
— Не твое дело.
— Верно, — согласился старик. Помолчал. — Не мое.
И поднялся с табурета, двигаясь неожиданно проворно для скрюченного. Прошелся вдоль веревок, пошарил, дернул что-то с крюка.
— Вот. Армяк. Овчина драная, воняет — сил нет, зато теплый.
Швырнул на прилавок.
Я схватил, развернул. Овчина и вправду была страшная: свалявшаяся, лысая местами, с черными подпалинами, рукав держался на честном слове. Вонь от нее шла такая, что глаза заслезились.
«Идеально».
— Беру.
— Шапка. — На прилавок шлепнулся ком меха, не понять какого зверя, с оторванным ухом. — Вшей вроде нет. Хотя — может, и есть.
— Беру.
— Порты?
— Давай.
Он кинул. Штаны были с прорехой на колене.
Я скинул сапоги, натянул порты поверх своих брюк — сели мешком, но так и надо, — влез обратно в сапоги, притопнул.
— Нож, — сказал я, застегивая армяк на единственную пуговицу.
Старик посмотрел на меня.
— Нож?
— Простой.
Он нырнул под прилавок, погремел там, выложил три штуки.
Я оглядел. Первый — новый, с наборной ручкой. Слишком хорош, такой на Хитровке заметят. Второй — гнутый, ржавый, дрянь. Третий — обычный: деревянная рукоять, черная от рук, лезвие сточенное, но острое, с хорошей заточкой.
Я взял третий, попробовал большим пальцем.
— Этот. Теперь тряпку давай. Дерюгу какую. И веревку.
Старик выудил из угла кусок мешковины, бросил моток бечевки.
Я расстелил мешковину на прилавке, положил трость.
И вот тут старик подался вперед.
Он смотрел, как я заворачиваю серебряного волка в дерюгу, как обматываю, как затягиваю бечевку — виток за витком, плотно, чтоб ничего не проступало. Здоровый глаз у него блестел.
— Хорошая вещь, — тихо сказал он.
— Хорошая, — согласился я, не поднимая головы.
— Продай.
Узел затянулся. Я поднял глаза, и мы посмотрели друг на друга через прилавок.
— Пять рублей дам, — сказал старик. — Сразу. Наличными.
«Ах ты, хитрый черт».
— Не продается.
Старик пожевал губами.
— Десять.
— Не продается.
Он вздохнул — притворно горестно — и вдруг усмехнулся беззубым ртом.
— Ну и правильно. Ну и не отдавай. — Он снова сел на табурет, взялся за спицы. — С палкой оно спокойнее. Особенно там, куда ты идешь.
Я не ответил.
«А ты не дурак, дед. Все понял».
Расплатился я быстро. Старик заломил рубль за все: за армяк, за шапку, за порты, за нож, за тряпье, — а красная цена этому барахлу была двугривенный. Я ссыпал на прилавок мелочь.
И вдруг остановился. Пальцы сами придержали три монеты.
«Стоп».
Нищий без гроша — это никто. А нищий с медяком — уже человек, такому и налить можно, и рассказать чего.
Я сгреб обратно три монеты — гривенник да два пятака — и сунул в карман штанов.
«Вот теперь порядок. Не богач, но и не голодранец».
Старик пересчитал медь корявым пальцем, кивнул.
— В расчете.
У окна стекло было черным от пыли, а на подоконнике лежал слой копоти и грязи в палец толщиной.
Я подошел, провел ладонью. Пальцы стали черные.
Присел, задрал полу армяка и прошелся ладонью по сапогам. Раз, другой. Втер грязь в кожу, в блестящие голенища, в аккуратный рант, и хорошие барские сапоги на глазах превратились в черт знает что. Потом по коленям. Еще раз к окну, еще ладонь грязи — по рукавам, по груди армяка, чтоб овчина не просто воняла, а и выглядела как надо.
Я выпрямился и оглядел себя.
Оборванец. Драный армяк, шапка с оторванным ухом, сапоги в грязи. За плечом сверток в мешковине, перевязанный бечевкой.
«Вот теперь снова Заморыш».
Что-то шевельнулось в груди — гадкое, знакомое.
«Как никуда и не девался».
Я стиснул зубы. Некогда. Пошел к двери.
— Эй, — окликнул старик.
Я обернулся. Он сидел, ссутулившись, вязал, на меня не смотрел.
— Ты сапоги-то, — проскрипел он в спицы, — сапоги береги. По ним и признают. Грязь-то сотрется. И не гляди никому в глаза. Понял? Голову вниз держи.
Я постоял секунду.
— Спасибо, дед.