Сзади взвыло. Мат, вой, харканье, а потом — топот.
Двое все-таки поднялись, кинулись — здоровый и, кажется, гнилозубый. Оба отплевывались кровью.
«Бегут. Ну бегите».
Я гнал не оглядываясь.
Тени у стен провожали нас глазами, лениво, без интереса. Никто не сунулся. Никто не подставил ногу, не свистнул, не помог ни им, ни мне.
Топот сзади захлебывался. Оглушенного здоровяка вело из стороны в сторону, а гнилозубый с разбитой мордой уже задыхался, отставал и харкал.
Поворот, еще один — и топот оборвался.
Сразу я не сбавил — прогнал еще квартал для верности, наугад, пока дома не пошли выше, а снег под ногами не посветлел.
Только тогда привалился к стене и попытался отдышаться.
«Живой. Целый и с тростью».
А впереди, там, где переулок выходил на улицу пошире и почище, маячила пролетка. Темный силуэт коня, парок над крупом. И на облучке сгорбленная фигура в тулупе, что зыркала по сторонам и ерзала.
«Дождался», — мелькнула мысль.
Я оттолкнулся от стены и побрел к нему. Ноги дрожали, отходя от рывка.
Увидел он меня саженей за десять. Вскинулся на облучке и потянулся к кнуту, привстал, вгляделся в оборванца, что ковылял к нему из переулка.
— Ба-а-арин?.. — выдохнул он, и пар вырвался облаком. — Живой⁈
Я подошел, привалился к борту саней. Отдышаться.
— Живой, — просипел я. — Чего ж мне сделается? — хмыкнул я.
— Как это «чего»! — Он перегнулся ко мне, тараща глаза, хватая взглядом то мое чумазое лицо, то драный армяк, то сверток под мышкой. — Барин, да вы… Вы туда пошли! На Хитровку! Один! В одной рубахе, прости господи! Я ж сидел тут, весь извелся, все жданки поел! Думал — все, поминай как звали. Уж и свечку мысленно поставил, за упокой-то!
— Рано ставить. — Я усмехнулся, залезая в сани. — Пригодится еще свечка. Не мне.
Он все не мог успокоиться. Обернулся, забыв про вожжи.
— Да что ж вы там делали-то? — Голос упал до шепота, будто нас могли подслушать. — На Хитровке-то? Люди туда не суются, а вы… барин молодой, из хорошего дому…
— Прогуляться, — кивнул я серьезно. — Место занятное. Хотел поглядеть, как оно там.
Извозчик хлопал глазами.
— Погля-адеть…
— Поглядел. — Я стянул с головы вшивую шапку, кинул под ноги. — Насмотрелся на всю жизнь.
Он покосился на мои руки — на костяшки. Открыл рот и тут же закрыл, видимо, что-то он про себя смекнул, но спрашивать не рискнул.
— А это на вас… — Он кивнул на армяк, на грязь. — Оделись-то так пошто?
— А ты бы туда в пальто сунулся? — хмыкнул я.
Мужик крякнул. Дошло.
— Не-е, — протянул он с уважением, разглядывая меня заново, будто впервые видел. — Не, барин. Отчаянный вы, сроду такого не возил. Иной купчина мимо Хитровки едет — и то в сани вжимается, крестится. А вы — туда, да еще и обратно. Живьем. — Он покачал головой. — Отчаянный.
— Есть немного. — Я откинулся на спинку. — Вещи мои где?
— Тута, тута все! — Он засуетился, полез под сиденье, вытащил узел — пальто, сюртук, шапка, воротничок. — Все в сохранности, барин, до ниточки! Как есть стерег, глаз не сомкнул!
— Молодец, — кивнул я.
Он замялся, полез за пазуху, зашарил.
— Разменял только. — И он мне сунул двадцатку рублями. Приняв, я отсчитал треху и протянул ему.
— Барин…
— Бери, бери. С устатку выпьешь. Заслужил.
Он держал деньги на раскрытой ладони и глядел на них так, будто они могли улететь.
— Восемь целковых… — прошептал. — Барин, да за что ж…
— За то, что человек. — Я хлопнул его по плечу. — Сказал, дождусь, и дождался. Не подвел.
Извозчик засопел, смял деньги в кулаке, сунул за пазуху и вдруг сдернул шапку, поклонился мне, сидя.
— Спаси Христос, барин. Вовек не забуду.
— Ладно тебе. Трогай. Замерз я.
— Н-но, милая! — Он хлестнул вожжами, и лошаденка, всхрапнув, взяла с места. Полозья скрипнули, сани качнулись и пошли.
С каждым поворотом дома поднимались, распрямлялись, светлели. Пошла чистая улица, потом другая, и вот уже вокруг лежала иная Москва — вечерняя, живая, теплая огнями.
Я запахнулся плотнее и стал смотреть.
Тут все жило иначе — вкривь и вкось, уютно, по-домашнему. Улочки петляли, разбегались, ныряли в переулки. Церквушки на каждом углу, маковки в снегу, кресты золотятся в свете фонарей.
Шли не спеша, семьями, под руку. Купчихи в шубах, румяные, крикливые. Приказчики, щелкая семечки. Мастеровые из трактира — уже тепленькие, в обнимку, горланящие что-то. У ярко освещенной кондитерской толпилась публика, за стеклом виднелись столики, самовары. Из распахнутой двери трактира пахнуло теплом и донеслись переливы гармошки.
Извозчик покрикивал, объезжая гуляк, кланялся встречным собратьям. На козлах он сидел уже гордо — при деньгах, при барине, которого с самой Хитровки живьем вывез.