— Вот и не трепли почем зря, еще бечевку давай. Аршина три.
Спустя минуту он протянул мне требуемое, я расплатился. А потом положил сверху еще. Красненькую.
Дед на нее уставился.
— Это за что?
— За разговор. Поговорить хочу, батя.
Он не притронулся. Смотрел то на бумажку, то на меня.
— О чем?
— О человеке. Хват. Слыхал про такого?
Керосинка потрескивала, а где-то в углу пискнуло и заскреблось. Старик медленно накрыл красненькую ладонью и потянул к себе.
— Слыхал. Кто ж о нем не слыхал.
Сел обратно. Взялся за спицы и заговорил — буднично, будто про погоду.
— Артель под ним. Человек двадцать, а то и поболе. Дела делают всякие — где кого подкараулят, где лавку обнесут. Мужики бедовые, каторжные почти все.
— Дальше.
— А что дальше? — Дед пожал плечами. — Дело сделал — гуляет, как в последний раз.
— Часто?
— Всякий раз. — Спицы щелкали. — Как фарт словил, так и запил. Ден на пять, покуда деньги не спустит. Не могет иначе, натура такая. У них там завсегда: сперва делят, потом пьют, потом бьют друг дружку по пьяни, а после опять пьют. И за водкой в «Каторгу» бегают — только пятки сверкают.
— Гуляют там же, поди?
— Тю-ю. — Дед опустил спицы и глянул на меня, как на убогого. — Ты че, паря. У Ярошенки?
— Ну.
— Дык не в самом кабаке, а в доме там ночлежка. Домина в три этажа, народу — что вшей в шубе, в каждой каморке по десятку душ вповалку.
Он мотнул головой вбок.
— «Каторга» — она под ночлежкой сидит, в подвале. Кабак и кабак. А сами-то они за углом. Ерохинский дом. Пустой стоит.
«Ах ты ж».
Плюгавый так и сказал: «В Свином переулке трактир „Каторга“». Ориентир дал по кабаку — его всякая собака знает, а дом поди объясни.
А я услышал «за „Каторгой“» и решил, что они над кабаком и сидят. Само сложилось, гладко.
— Расскажи про дом.
Дед хмыкнул.
— А чего рассказывать. Развалюха. Ерохин помер, наследникам такое счастье и даром не нужно, вот и стоит пустой да гниет.
— Ход какой?
— Парадная одна. Со двора хода нету, там глухо.
— Чердак?
— А че чердак. — Он пожал плечами. — Заколочен, поди, кому он нужен.
Дом с одним входом — это дом с одним выходом. Мне это не понравилось.
— Заколочено там все, что ли?
— Заколочено. — Дед скривил рот. — Токмо кому те доски указ. Ночлежники повадились лазить — которые пятака на койку не наскребли. Костерок разведут прямо посередь комнаты, тем и греются. Много так поперемерзло, кстати. А после Хват туда въехал, и все не ходют теперича.
Уже кое-что, уже не вслепую.
— Батя. Еще одно.
И положил на прилавок пятерку.
Старик взял ее уже без удивления.
— Ну?
— Совет дай.
Он поднял голову. Здоровый глаз уставился на меня в упор — и в первый раз за все время в нем что-то мелькнуло. Не сочувствие, а любопытство.
— Совет, — повторил дед. Пожевал губами. — Совет, стало быть.
Помолчал.
— У меня своих шестеро было, — сказал он вдруг. — Живых-то, поди, двое али трое. Не считал давно. — Он снова взялся за спицы. — И ни одному я советов не давал. Не спрашивали!
— А я спрашиваю, — глянул я на него серьезно.
— А ты спрашиваешь. — Он щелкнул петлей. — Ну, слухай. Совет мой такой: не ходи.
Я молчал.
— Не ходи туда. Ни к Хвату, ни в «Каторгу», никуда. Бери свои сапоги, обувайся и ступай откуда пришел. У тебя вон и платье чистое, и деньги водятся.
— А ежели надо?
— Тогда сожрут. — Дед пожал плечами. — Сожрут и косточек не выплюнут. Ты для них кто? Их двадцать, а ты один, и рожа у тебя битая. — Протянул он довольно. — Кто ж тебя так уделал-то?
— Не твое дело.
— Верно. Не мое.
Спицы щелкали. Я молчал, и он это молчание отлично понял.
Дед вздохнул. Отложил вязанье. Оглядел меня целиком — с драного армяка до опорок, из которых торчала солома.
— Не послушаешь ведь, — сказал он с ленивой тоской. — Вижу, отчаянный. Такие или вверх, или сразу в могилку. В могилку чаще!
— Не послушаю, — усмехнулся я.
— Ну и ступай. — Он махнул рукой. — Только это… — Дед поднял корявый палец. — В «Каторге», ежели сядешь, слухай сюда.
— Слушаю.
— Бери яйца. Печеные, в золе, в скорлупе. И водку — токмо запечатанную. И чтоб при тебе печать ломали, понял? При тебе.
— А чего так?
— А того. — Он оскалил беззубый рот. — Посуду там сроду не мыли. Ни разу за все годы. Хлебнешь из ихнего стакана — и через неделю тиф али похуже чего. Ты думаешь, там только от ножа мрут? От ножа реже.
— Понял.
— То-то. — Он снова взялся за спицы. — А вообще есть и поприличней заведения. «Пересыльный» вон. Али «Сибирь».
Я усмехнулся.
— Спасибо, батя.
Поправил шапку, сунул поглубже за пазуху осколок. Провел ладонью по подоконнику — палец стал черным — и втер эту дрянь в лицо, в шею, в руки и в армяк.