Пошел к двери, и тут старик за спиной захихикал. Я обернулся, он сидел, скрючившись над вязаньем, и трясся от смеха.
— Ты чего?
— Да так. — Он утер слезящийся глаз. — Шестеро, говорю, было. А седьмой-то — вон он. Нежданный.
И засмеялся пуще, показывая голые десны.
— Иди, сынок. Иди-иди. Свечку тебе поставлю, ежели не вернешься, копеечную!
— Поставь. Только за упокой не спеши. Мне еще сапоги забирать.
Дверь я толкнул плечом, и Хитровка приняла меня обратно, как прочую падаль, не глядя.
Я шел шаркающим шагом, головой вниз, руки в рукава. Опорки хлюпали по черной жиже, солома в левой уже промокла.
Смотрел исподлобья.
Площадь гудела. У рынка меня встретило месиво: серые спины, мятые шапки, пар изо ртов. Местные обитатели стояли кучками, курили, торговались. Кто-то продавал сапог. Один сапог, левый. Держал на вытянутой руке и орал цену.
Вдоль стен сидели те, кому уже не подняться. Один — с обмотанными культями. Второй, просто уткнувшись лицом в снег, и его обходили не глядя.
Бабы у котлов торговали варевом. Из чанов валил пар, и несло оттуда так, что я еле подавил позывы к рвоте.
Меня толкали, я не оборачивался.
По ходу подмечая все, что могло пригодиться.
Дом Ярошенко я узнал раньше, чем разглядел.
Он навис над переулком глыбой в три этажа — длинный, темный, с бесконечными рядами мелких окон. Из них торчали трубы, свисало тряпье, на веревке моталось замерзшее белье. Со стороны двора к стенам лепились галереи — не то балконы, не то мостки, деревянные и железные вперемешку, ярус над ярусом. По ним двигались люди. Кто-то курил, свесившись через перила. Кто-то тащил ведро.
Муравейник.
«И я собирался их тут искать. Спасибо, батя».
Внизу, у самого фундамента, темнела дверь. Низкая, вросшая в землю, ступени вниз. Ни вывески, ни надписи.
Дверь открылась — вышли двое, постояли, покачиваясь. Один сплюнул под ноги, второй помочился прямо у стены. Побрели, я подождал, пока отойдут, и спустился.
Створка пошла тяжело, с чмоканьем, и меня накрыло с головой.
Липкая жара и вонь, я стал дышать ртом.
Гул ударил в уши: кто орет, кто спорит, кто ржет, кто поет. Звенели стаканы. Где-то грохнуло — не то стол опрокинули, не то человека. Никто не обернулся.
Керосинки висели под потолком в железных сетках, коптили, и в этом тусклом полусвете лица теряли черты — рожи, а не лица. Окна имелись, да толку, все грязные и закопченные.
Своды низкие, кирпичные, в саже. Столы просто доски на козлах, а пол земляной и склизкий.
Народу — битком.
Я двинулся вдоль стены, ссутулившись, глядя под ноги. Пара мужиков головы повернули — лениво скользнули взглядами и потеряли интерес. Говор тут стоял свой. Я улавливал через слово: «скула», «отначил» и «шнифты», «ходил по мокрому» да «фартанул».
И тут я нашел себе угол. Дальний, где своды сходились и было потемнее. Стол на двоих, один край занимал спящий — уронил голову в лужу на столешнице и мерно всхрапывал.
Сел спиной к камню, лицом в зал. Отсюда просматривалась стойка — доска на бочках и половина зала.
Не прошло и пары минут, как надо мной навис половой, здоровый малый со сломанным носом и без одного уха.
— Ну?
Головы я не поднял.
— Яиц печеных дай, — просипел. — В золе которые, и водки полуштоф. Запечатанный.
Половой хмыкнул.
— Запечатанный ему.
— Запечатанный, и печать при мне ломай.
Он посмотрел чуть внимательнее. Секунду. Потом мотнул головой.
— Семишник, вперед!
Я выложил монеты. Он сгреб и ушел.
Водку принесли с сургучом. Половой отбил горлышко об угол стола — привычно, одним движением — и брякнул рядом стакан.
Мутный, грязный, весь черный, я на него даже смотреть не стал.
Яйца легли горкой, теплые, в саже. Я взял одно, обстучал о столешницу, облупил черными пальцами и стал слушать.
За соседним столом ругались из-за долга. Дальше двое обсуждали, брать ли кого-то на работу, и по тону было ясно, что не в артель ткачей зовут. Еще дальше немолодой, весь черный от копоти, втолковывал парню, что по мокрому больше не идет, зарекся.
И между всем этим проскакивало нужное. Я расковырял еще яйцо.
За стойкой возились с посудой, и оттуда долетело — лениво, между делом:
— … час назад прибегал.
— А чего им. Гуляют, фарт, поди, словил, ты ж его знаешь, вот и начал.
Я прикидывал, что они как раз вернулись, пока я барыгу раскрутил да сюда добрался, — и не заметил, как ко мне подсели.
— Позволите?
Я поднял глаза.
Напротив, на краю скамьи, примостился человек лет сорока или тридцати, тут не разберешь. Худой до прозрачности. Пальто на нем когда-то было приличное, с бархатным воротником, — сейчас от него остались проплешины, полы обтрепались в бахрому. Под пальто рубаха без ворота.