Выбрать главу

Ивану было понятно, почему тавельцевский дом вызывает даже не восторг, а просто-таки священный трепет у Тани: это был тот самый дом, в котором она жила в юности и вернуть который давно уже считала невозможным.

Даже мама, священный трепет неспособная испытывать в принципе, относилась к этому дому, который свалился на Луговских как снег на голову, с каким-то странным чувством. Иван обозначил его для себя как растерянность, но маме об этом своем наблюдении сообщать не стал, потому что не понимал, чем такая ее растерянность может быть вызвана.

На него же этот дом, купленный французской тетушкой для своих сестер и их детей, то есть и для него, получается, тоже, не произвел вообще никакого впечатления. Ну, большие комнаты на двух этажах. Комнат много, он даже не понял, сколько именно. Ну, стены обшиты старинным темным деревом, а потолочные балки украшены резьбой. Конечно, красиво, но связывать с этой красотой какие-то особенные надежды и радости – с чего бы вдруг? Он только кивал и невпопад поддакивал, когда Оля водила его по дому и саду, рассказывая, что они с мужем уже сделали здесь и что собираются сделать.

В общем, Марина сказала примерно то, что он подумал бы и сам. Если бы стал об этом думать.

– Сколько градусов сейчас, Ваня? – спросила она.

Приборная панель в «Ниссане» была сделана так, что термометр, как и спидометр, был виден только водителю.

– Пятнадцать, – ответил он.

И еле удержался от того, чтобы спросить, зачем ей надо это знать.

Температура на улице волновала ее чрезвычайно. Марина повесила за окном их квартиры термометр и каждое утро с ним сверялась. Может, Иван этого и не заметил бы, если бы она каждый раз не сопровождала это действие каким-либо комментарием.

– Потеплело со вчерашнего, – говорила она. Или: – Вчера уже десять было, а сегодня семь опять. Ну что за весна такая!

Однажды Иван все-таки спросил, почему ее так интересует температура на улице. Марина посмотрела на него удивленно.

– Так ведь знать же надо, что надеть, – пожала плечами она. И повторила, разъясняя еще раз: – Чтобы одеться.

Раздражаться по такому поводу было глупо. В конце концов, еще Фазиль Искандер когда-то заметил, что все москвичи интересуются погодой так, словно собираются с утра косить или сеять. Марина попала в Москву всего год назад, но, видимо, эта московская привычка оказалась из самых прилипчивых. И не должна она была его раздражать, конечно.

Иван с опаской ловил в себе такие вот позывы к раздражению. По его мнению, они свидетельствовали о том, что в его характере прочно закрепились обыкновения застарелого холостяка, и сознавать их было ему крайне неприятно.

– Дом в Тавельцеве, конечно, добротный, – сказала Марина. – И направление удачное – вон шоссе широкое какое, эта Новая Рига. А то меня Наташа, лаборантка, на дачу к себе приглашала, это до тебя еще, так там по дороге светофоры сплошные. Пока доберешься, все на свете проклянешь. У них в Жаворонках дача, это по какому шоссе?

– По Можайскому, – машинально ответил Иван. – Или по Минскому.

– Зато, правда, близко эти Жаворонки, – продолжала размышлять Марина. – Из Тавельцева-то каждый день в Москву не наездишься. И как Татьяна Дмитриевна там жить собирается?

– Ей не надо каждый день в Москву.

– Да, скорей бы на пенсию! – засмеялась Марина. – Вот у кого не жизнь, а мечта – у пенсионеров. Если есть кому материально помочь, конечно. Ну, у тети твоей, слава богу, дочка порядочная и зять хорошо зарабатывает, уж как-нибудь без поддержки ее не оставят. Нет, вот о чем человек мечтать должен – о пенсии!

– Чем уж тебе твоя работа так не нравится? – усмехнулся Иван.

– Почему не нравится? – Марина посмотрела на него удивленно. – Нравится. Хорошая работа. Диссертацию защищу, еще лучше будет. Зарплату повысят, и вообще – возможности.

Он еле удержался от того, чтобы закрыть глаза. Еще ему хотелось заткнуть уши. Но невозможно было все это проделать за рулем. Да и вообще невозможно.

Он слушал ветер, краем глаза смотрел на прозрачный зеленый туман вдоль шоссе – деревья уже овеялись первой листвою – и старался не думать о том, о чем думать не имело смысла. Снявши голову, по волосам не плачут – так звучала высокомудрая пословица.

Пословица пришла в голову некстати. Все эти житейские мудрости относились к той стороне жизни, о которой Ивану тошно было думать. Это было что-то вроде градусника за окном: раздражаться на его счет глупо и стыдно, но раздражаешься же почему-то, а почему, сам не понимаешь.

Из Тавельцева они с Мариной, не заезжая домой, поехали на Краснопрудную. У мамы сегодня был день рождения, и Иван хотел поздравить ее раньше, чем соберутся гости. Общество маминых гостей всегда его тяготило – она говорила, это потому, что он видит их чересчур ясно, как в рентгеновских лучах. Какие уж такие лучи он испускает, Иван не знал, да и вообще воспринимал это определение как эффектную фигуру речи. Но мотивы и страсти маминых приятелей в самом деле были для него очевидны и в очевидности своей вызывали усмешку или скуку.

«Неужели так всегда и было? – думал он иногда. – И Микеланджело был так же равнодушен ко всем, кроме себя? И Леонардо да Винчи так же завистлив, легкомыслен, ленив? Ну, может, не сами они, но те, с кем они общались?»

В это трудно было поверить, но, с другой стороны, глупо было бы думать, что с течением времени человеческая натура переменилась разительно. Значит, и в мастерской у Микеланджело точно так же собирались мелкие люди, точно так же галдели, пили, вели пустопорожние разговоры об искусстве, иногда дрались.

Ивану однажды пришлось разнимать такую драку в мастерской на Краснопрудной. Это было несложно, однако если бы не мамина просьба, то вмешиваться он бы не стал, потому что для него было очевидно: драка эта затеяна с той же целью, с какой при царе Горохе затевались кулачные бои на берегу Москвы-реки, – выпустить дурную энергию. Ну и зачем же мешать людям, у которых такой энергии в избытке?

Сегодня, по счастью, здесь было еще тихо. Войдя с лестничной площадки, Марина свернула в туалет, а Иван сразу прошел по длинному коридору в мастерскую.

Мама накрывала на стол. То есть не на стол, а на пол. Она как придумала когда-то этот вид угощения, так его и не меняла. Это было удобно: стулья не требовались, и большая расписная скатерть после застолья просто связывалась в узел и выносилась в кухню, а там уже из узла вынималась посуда для мытья и объедки для угощения дворовых собак.

Мама сидела на корточках возле скатерти и расставляла на ней глиняные тарелки.

– Привет, – сказал Иван и, наклонившись, быстро поцеловал ее. – Поздравляю, ма.

– Спасибо.

Она встала, обернулась к нему и так же быстро, как он ее поцеловал, провела ладонью по вихрам у него на макушке.

– Ты один? – спросила она.

– С Мариной.

За полгода своей семейной жизни Иван так и не понял, как мама относится к его жене. Ничего похожего на ревность он, во всяком случае, с ее стороны не замечал. Да и странно было бы, если бы вдруг появилась ревность: слишком отдельно друг от друга протекали их жизни, его и мамина. Но и приязни особой не было – Ивану казалось, что мама относится к Марине так же, как отнеслась бы к любой другой женщине, которая оказалась бы у нее в мастерской, даже и не с ним, а сама по себе.

Вот о любой другой женщине, оказавшейся в маминой мастерской, подумалось некстати. Иван сразу вспомнил Северину из Ветлуги и ощутил что-то вроде неловкости. Какое-то сердечное стеснение он ощутил; так, наверное. Прежде он чувствовал нечто подобное – не совсем такое, но вот именно что-то вроде, – если бывал перед кем-нибудь виноват. Но чем он был виноват перед этой призрачной Севериной? Ничем. И никакой неловкости ощущать поэтому был бы не должен. Или это не неловкость, а что-то другое? Он рассердился. Дурацкие сердечные игры! Так мама однажды сказала про кого-то из своих художников, и это определение показалось Ивану точным. И теперь ему неприятно было относить его к себе.

Некстати все это подумалось, некстати! И почему вдруг пришли такие мысли в связи с Мариной? Она уж точно к каким бы то ни было играм отношения не имела. Если только в постели – да, там она была изобретательна. Но ведь ему самому же это нравилось.