Искандер тоже пришел с Юга, из тех мест, которые греки называли Колхидой. В нашей словесности он представляет своеобразный феномен: нерусская литература на русском языке. Его южная и солнечная проза, как когда-то одесская школа, познакомила нас с другим языком, иной манерой мышления и – самое главное – новой страной на литературной карте. Искандер создал Чегем и стал Колумбом Абхазии.
В этих координатах разворачивается действие раздвоившейся книги. До большевиков Сандро был героем комического эпоса, с приходом советской власти Сандро стал героем плутовского романа. До революции время пребывало в эпической неподвижности. После нее – стремительно движется в газетную действительность, разменяв степенность “времени, в котором стоим”, на хаос времени, в котором мечемся.
Центральный конфликт Искандера – не столк- новение между старым и новым (у Ильфа и Петрова это называлось “верблюд, нюхающий рельсы”), а непримиримое противоречие между новым строем и вечным Чегемом. И ярче всего этот конфликт отражен в личности лучшего героя книги – буйвола по кличке Широколобый. В его образе сосредоточена правда Чегема, ибо, как сказал Искандер, только животные не лгут.
Широколобый – сама архаика. Чтобы читатель ощутил масштаб повествования, Искандеру нужно было отойти далеко назад. Прошлое Чегема простирается уже не в историю, а в природу. (Как у греков: кентавры, минотавры, сфинксы принадлежали наполовину животному царству.) И в эту бездну Искандер погружает своего героя. Все, что думает и переживает буйвол, – поток эпического сознания.
Но Широколобый, как и Сандро, сталкивается с романным слоем повествования, в котором действуют не звери, а люди. Человеческий разум противостоит животному таким образом, что на стороне буйвола, как и предупреждал Искандер, всегда оказывается правда любви, смерти, солнца, земли, воды. А все, о чем думают люди, – фальшь цивилизации, которая приводит к чудовищному преступлению – убийству буйвола, “оправданному” тем, что председатель колхоза выполнит план по мясозаготовкам и даст палачам в награду буйволиную ляжку.
Контраст между правдой эпоса и газетной действительностью проявляется в сцене встречи буйвола с трактором. “Странность трактора заключалась главным образом в том, что сам он ничего не мог делать или не хотел. Сам он, если его не трогать, все время спал. Он просыпался только тогда, когда на него верхом садился человек”.
Широколобый – тотем Чегема, его патриарх, идеал, ангел-хранитель и семейный, хочется сказать, портрет народа созданной Искандером страны. Ее самодельная карта висит над моим письменным столом. На листке – автограф автора: “С подлинным верно”.
“Когда я хочу, чтобы мне приснился настоящий кошмар, я представляю себе Гоголя, – писал его страстный поклонник, – строчащего на малороссийском том за томом «Диканьки» и «Миргорода»: о призраках, которые бродят по берегу Днепра, водевильных евреях и лихих казаках”.
Набокова можно понять. Считая, что национальными бывают только промыслы, он верил в универсального читателя, живущего всюду и нигде. Собственно, он сам таким был. Его английская проза лишена национальных признаков, которые обычно отличают австралийского писателя от канадского и британского от американского. Впрочем, его русская проза – тоже. Набоков создал эгоцентрический язык, на котором говорить негде и не с кем, кроме автора. Из набоковских книг, не в упрек им, нельзя скроить литературный Диснейленд, который можно – и нужно – было бы соорудить из того же Чегема.
Решусь сказать, противореча классику, что мне ранние повести Гоголя дороже “петербургских”. Ведь именно они расширили географические владения. Как Вальтер Скотт – Шотландию, как Киплинг – Индию, как Альфонс Доде – Прованс, Гоголь ввел свою родину и в нашу, и в мировую литературу, отчего обе стали лучше и больше.
Моя любимая “Ночь перед Рождеством” представляет всю Украину одной Диканькой, как Макондо – свою половину Америки. Выбранное Гоголем село – центр космоса, вокруг которого пляшут звезды. У Диканьки, как у планеты, была даже своя луна, пока ее не украл черт. И живет в ней красавица, лучше которой нет “и по ту сторону Диканьки, и по эту сторону Диканьки” (вспомним Ноздрева: “до забора мое, и за забором мое”).
Диканька – причина и смысл всего рассказа. Сюжетная интрига с черевичками выполняет служебную роль – как подвески королевы в “Трех мушкетерах”. И те, и другие ничего не меняют, они нужны, чтобы пустить повествование в ход, позволив нам любоваться задником: малороссийскими декорациями. У Гоголя они выписаны с дотошной точностью и восхитительными подробностями. Если Оксана жеманится перед зеркалом, то автор обязательно уточнит, что оно было “в оловянных рамках”.