Выбрать главу

Когда мучения закончились, пластину положили в ванночку с нужными химикатами, и на белый свет медленно пробился абрис. Постепенно он становился похожим на человеческий, возможно – мой, но уверенности не было. Несмотря на фамильное сходство, лицо на пластине принадлежало человеку, жившему за три-четыре поколения до меня. Ни одна деталь не выдавала дату снимка, но лицо на портрете было не нашего времени.

Серебристая палитра с бесконечной градацией черного с белым рисовала непривычный даже мне портрет. Морщины казались монументальными, лицо сосредоточенным до болезненности, седина – совсем безнадежная, но глаза сверкали от скрытого истерического темперамента: не то Овод, не то псих.

Вроде бы таких не водилось в моему роду, где встречались еврейские купцы с Подола, крепостные из украинского села и потомок староверов, забредший в Россию из Румынии. Но спорить было поздно. Допотопная камера работала машиной времени. Она переместила меня в прошлое, одарив сувениром. Теперь он смотрит на меня со стены кабинета – молча и красноречиво. Он что-то знает о прошлом, но я еще не научился слушать. Хотя всю жизнь старался.

2. Дакота

Что бы ни говорили физики, самую эффективную машину времени построил американский фантаст Джек Финней в книге, которую Голливуд считает лучшим из еще не экранизированных романов: “Time and again” (“Меж двух времен”).

Именно Финнею я обязан первым другом в Нью- Йорке. Когда холодным и дождливым осенним днем я высадился в этом городе, то не знал в нем ни души. Я не умел отличать одни небоскребы от других, даже до статуи Свободы мне еще предстояло добраться. Тем большим был мой восторг, когда я узнал дом, описанный в романе. На западной границе Центрального парка стояло архитектурное чудо “Дакота”, дошедшее до нас в неприкосновенности из XIX века. Названный так из-за тогдашней отдаленности от центра, в книге этот дом описан с придыханием.

“…Это был великолепный пережиток другого времени. <…> И каждый из восьми его этажей почти вдвое выше, чем этажи современного жилого дома, построенного рядом.

– Вот так жили люди восьмидесятых годов <…>! В иных квартирах по семнадцати комнат <…>. Стены по сорок сантиметров толщиной – настоящая крепость”.

В этом доме жил Джон Леннон, пока его не убили в подъезде. Но в написанном задолго до этого романе важно другое: тут ничего не изменилось. Прошлое не просто спряталось за полуметровыми стенами, оно ждало того, кто сумеет, как герой книги, в него попасть. Для этого, объяснял писатель, надо окружить себя старыми вещами, убедить себя в том, что время никуда не делось, и совершить путешествие в давно прошедшее, заранее узнав о нем все что можно.

Весь этот восхитительный травелог в прошлое Нью-Йорка изобилует подробностями. Одна из них особенно знаменательна. Попав в XIX век, герой, художник по профессии, набрасывает портрет приглянувшейся ему девушки. Он быстро добивается сходства, но его не находят ни сама девушка, ни другие, собравшиеся возле портрета. И тут художник догадывается о причинах художественного провала.

“…Мой эскиз на замерзшем стекле – несколько мимолетных намеков, когда зритель сам дополняет рисунок до целостного изображения, – это же манера XX века; для Джулии и ее современников она непонятна, как запись шифром, да это и есть запись шифром”.

Отсюда следует, что первое условие для путешествия по времени – не только узнать все что можно о прошлом, но и забыть то, что мы знаем о настоящем и принимаем как нечто само собой разумеющееся.

3. XVIII

Вычитанный у Финнея эпизод с непонятым портретом помогает определить, что в первую очередь отличает старые книги: их размер. Лучший пример – романы золотого для них XVIII века. Образцовое для сравнения столетие отстоит от нашего как раз настолько, чтобы окончательно перебраться в прошлое.

XIX век бередит и кровоточит. Мы с ним еще спорим (как с Достоевским), дружим (как с Толстым), живем (как с Чеховым). Но предшествующего ему столетия у наших классиков как бы и не было, и нужно быть занудой вроде меня, чтобы перечитывать “Письма русского путешественника” и подражать их автору.

Зато в остальной Европе XVIII век был и остается фундаментом прозы. Однако читать эти книги – особое искусство. Дело в том, что нам вроде бы нечему там учиться. Павел Муратов в “Образах Италии” вынес этому времени безапелляционный приговор. “«Идеи» XVIII века кажутся нам слишком элементарными, они слишком вошли в обиход современной жизни. Они или очевидно верны, или очевидно ошибочны, и в том, и в другом случае о них нечего думать”.