Инга, всхрапнув, испуганно остановился. Илма с Гундегой разом спрыгнули с воза и подбежали.
Она была жива.
В расширенных, полных ужаса глазах отражались зимние облака, из груди вырывался хрип. Её внесли в комнату и уложили. На дворе осталось только опрокинутое ведро с остатками воды, подёрнутой плёнкой льда.
Никогда Межакакты не казались Гундеге такими удручающе тихими. Будто в доме ходил кто-то невидимый, кого все боялись назвать по имени. Приехавший врач велел соблюдать абсолютный покой. Но этого покоя теперь стало так много, что он душил, словно кошмар. Илма даже остановила стенные часы, чтобы их бой не нарушал тишину, и эта звенящая мёртвая тишина не давала по вечерам уснуть.
Вся тяжесть домашней работы неожиданно легла на плечи Гундеги. Илма оставалась дома только дня четыре, «пока минует опасность», — сказала она. Потом она опять стала уходить каждое утро в лес. Гундега теперь была наедине с Лиеной. Лиена лежала жёлтая, как воск, и отказывалась принимать прописанные врачом лекарства, не хотела ни молока, ни мёду. Когда Гундега предлагала ей что-нибудь, она всегда отрицательно качала седой головой, но, заметив, что девушка собирается уходить, слабым, надтреснутым голосом просила:
— Посиди, детка!
Гундега не в состоянии была ей отказать. Одна сидела, другая лежала, и обе молчали, потому что врач запретил Лиене разговаривать. Бедная, старая Лиена… Всю жизнь не знавшая, как можно сидеть сложа руки, она теперь лежала неподвижно, прикованная к кровати, всегда такой желанной и мягкой после долгого трудового дня, а теперь казавшейся жёсткой. Гундега всегда сидела в комнате Лиены с нетерпением и беспокойством. Ведь за стенами этой комнаты её ждало множество повседневных дел.
На кухне целыми днями топилась плита. В огромном чёрном котле варился картофель для свиней, в котле поменьше — сенная труха для тёлки, в чугуне — обед. Пока носила скотине сено, огонь в плите погас, и пришлось растапливать её заново. А в это время пара гусей в маленьком закутке нетерпеливо гоготала и бунтовала так, что слышно было даже здесь. Сидя возле больной, Гундега услышала крики ненасытных птиц и озабоченно подумала о том, что замоченные для них хлебные корки давно уже размякли и надо бы их вывалить в корытце, отнести гусям. Пора и морковь принести из погреба и вымыть её. С утра ещё стоит грязная посуда. Не забыть бы ошпарить кипятком подойник и цедилку…
Гундеге стыдно было, сидя у постели больной, спокойно и ласково смотревшей на неё, думать о каких-то мочёных корках и немытой посуде. Её угнетало сознание вины, хотя больная и не догадывалась, о чём думала девушка, а если бы и догадалась, то, конечно, не осудила, а, напротив, похвалила бы её. Болезнь как-то сразу оторвала Лиену от повседневности, поставила её выше всего этого, и там не было места мелочам. Осталась лишь прожитая жизнь да ворота, в которые она уйдёт, когда перестанет биться больное, усталое сердце. Но по мере того как Лиена превозмогала болезнь, её всё чаще одолевали думы о будничных делах. Она будто прозрела, дивясь тому, что мир не ограничивается стенами её комнаты, и как только это произошло, помещение сделалось тесным. Её взгляд всё чаще останавливался на противоположной стене с однообразными, надоевшими цветами на обоях, всматриваться в которые раньше никогда не было времени. Тогда казалось, не всё ли равно, какие они — зелёные, жёлтые или красные. А вот сейчас эти причудливые выгоревшие цветы на стене просто опротивели. Гундега где-то разыскала первые подснежники — два белых нежных колокольчика — и поставила их в стакан. Неужели наступает весна? Ах, как долго она проболела!..
Гундега теперь очень мало спала. Только поздней ночью ей удавалось прилечь; утром казалось, что сна-то и не было: не успела закрыть глаза, смотришь — пора вставать. Однажды, сидя возле кровати Лиены, она неожиданно задремала. Сколько длился сон, она не знала. Очнувшись, она подняла голову и увидела рядом с собой лицо Лиены.
Гундега вскочила.
— Вам нехорошо, бабушка?
Лиена безмолвно опустилась на подушку. Только рука, ещё больше высохшая за эти несколько недель, протянулась к Гундеге, но, не коснувшись её плеча, бессильно упала…
— Почему ты такая грустная? — спросила вечером Илма Гундегу.
— Так просто.
— Переутомилась ты. Пусть Фредис хоть воды наносит в бочку. Фреди, ты слышишь?
В соседней комнате раздалось шарканье шлёпанцев Фредиса.
— Слушаюсь, госпожа! — отозвался он.
На этот раз Илма не обратила внимания на ненавистное насмешливое словечко.