— Алфред, ну, если уж ты так хочешь, оставь себе часть денег, полученных тобой в колхозе. Скажи, сколько тебе нужно?
— Проклятье! — воскликнул Фредис. — Она ещё будет торговаться тут со мной! Разве я прошу у тебя деньги? Оставь меня в покое, как я тебя.
— Тебе нигде не будет так хорошо, как здесь, и…
Плечи Фредиса затряслись от сдерживаемого смеха.
— Выходи за меня замуж, тогда, может быть, я останусь!
Наконец Илма вспылила. Ей и так с трудом удавалось сохранить спокойствие — каждое её слово будто наталкивалось на несокрушимую скалу. А теперь он дошёл до того, что начинает издеваться… Кривой Фредис…
— Ах ты, бессовестный сатана! Всю молодость в холостяках проторчал, а когда смерть на носу, вздумал жениться? Жених, ха, ха, ха! А эта старая карга — невеста?! Тогда моя бельевая лохань тоже сойдёт за невесту!
Прежде чем кто-нибудь опомнился, в руках Фредиса оказалась хлебная лопата.
Илма, вскрикнув, отскочила и в один прыжок очутилась в комнате. Щёлкнул крючок, но Илма, видимо, не надеясь на него, держала дверь руками, потому что ручка дёргалась.
Фредис не стал неё преследовать. Он небрежно швырнул лопату назад в угол и произнёс своё любимое:
— Так-то, госпожа! При этом он смеялся каким-то булькающим смехом, точно смех в его груди слился с болью старых обид. Затем, сняв с вешалки старый треух, направился к дверям. У порога он обернулся, точно желая ещё что-то сказать. И не произнёс ни слова. Свёрнутый жгутом треух он расправил и надел на голову.
Когда дверь за Фредисом закрылась, щёлкнул крючок, и Илма шёпотом спросила:
— Ушёл?
И, лишь получив утвердительный ответ, вышла из комнаты.
— Сумасшедший!
Ни Лиена, ни Гундега ей не ответили. Заметив на табуретке брезентовые рукавицы Фредиса, Илма сердито сбросила их на пол. Гундега наклонилась поднять.
— Оставь, — резко сказала Илма.
Гундега всё-таки подняла и положила на лежанку.
— Такому опасно и топор доверять, — не унималась Илма. — Взбесится, всех нас убьёт.
Опять молчание.
— Даже растопки, лодырь, не принёс! И плита не затоплена.
Гундега встала и поспешила в сарай за щепками, радуясь, что может уйти из кухни. Светя фонарём, она собирала щепки в фартук. Вдруг кто-то кашлянул в глубине сарая.
— Кто там? — испуганно окликнула Гундега, подняв фонарь выше, но, ослеплённая светом, ничего не уьидела.
— Это я, — послышался голос Фредиса. И Гундега увидела его самого. Он сидел, ссутулившись, на козлах для пилки дров.
— Идите в комнату, дядя.
Фредис пошевелился, в темноте что-то мелькнуло — он, наверно, махнул рукой.
Гундега стояла с полным фартуком щепок и не знала, что делать.
— Иди, Гундега, — проговорил он.
— А вы?
— Я ещё посижу.
— Здесь холодно.
— А как же крысы тут живут? — с горечью сказал Фредис.
— Ой! — приглушённо вскрикнула Гундега. — Разве здесь тоже есть крысы?
— А как же! Давеча впотьмах одну чуть за хвост не схватил.
— Брр!
— Страшно небось?
— А вам? Вам не страшно?
— Я привык, Гундега. Ко всему привыкаешь — к темноте, к крысам. Говорят, даже к голоду привыкают, только не к боли. Так оно и есть: один ли день больно, неделю или месяц — всё равно тяжело.
— Это верно, — согласилась Гундега. — У меня однажды так сильно болел зуб, что я три ночи не могла заснуть.
— Это ещё ничего, если только зуб…
В сене что-то зашуршало. Наверно, крыса.
— Вы ещё долго будете сидеть, дядя?
— Ляжет спать барыня, пойду соберу вещи и — айда!
— Жаль.
— Кого жаль? — с неподдельным изумлением воскликнул Фредис. — Меня?
— Да, — просто ответила Гундега.
Фредис засмеялся таким же странным смехом, как давеча на кухне.
— Смешно. Я никогда не думал, что кто-то пожалеет о моём уходе. Не так, как Илма, как госпожа жалеет о сбежавшем работнике, а просто как о человеке. Я всю жизнь мечтал уйти из Межакактов, оглянуться на перекрёстке и плюнуть.
Фредис резко задвигался, и козлы под ним заскрипели.
— Ты, Гундега, думаешь, что я впервые здесь торчу? — Он поднял голову. — Смотри, какой дырявый сарай — хоть звёзды считай в ясные ночи. «Алфред, — сказала она, — к весне у тебя будет работа — крышу чинить…» Но Алфред поднял шапку — будь здорова, уважаемая госпожа! А госпоже, конечно, не по носу табак… Этот сарай старше меня. Мальчишкой я здесь чуть хребет не сломал. Залезли мы на самый конёк, стали баловаться, я — кувырком на землю и сломал ключицу. Долго ходил скособочившись. И на всю жизнь у меня одна рука так и осталась словно парализованная, хорошо ещё, что левая. Не взяли ни на военную службу, ни на войну… Мой отец любил, чтобы всё было шикарно и красиво. Если женщина носила фамилию Бушманис, она должна была быть прекрасной как роза, а мужчина — стройным как олень. Я выполнял всю работу не хуже других, не мог только таскать большие тяжести, но, несмотря ни на что, так и остался в глазах отца только калекой… кривым Фредисом. Подростком я не раз выплакивал здесь своё горе, в юношеские годы спал здесь на сеновале, потом пилил и колол дрова… Вот и сегодня сижу тут.