Списал ли Лермонтов некоторые черты для Печорина со своей физиономии? Безусловно! Но не настолько, чтобы в нём можно было один к одному увидеть своё собственное нутро. Свои собственные внутренности Лермонтову к этому времени опротивели, как вонючая требуха. Ему нужен был человек страшно живой, страшно одарённый, но и совершенно независимый от тела и души самого Лермонтова. Ибо в себя, повторяю, он мог смотреть каждый день, а это, поверьте, для гения тошно…
…Вот при каких обстоятельствах появился Григорий Александрович на свет. Печорин, если хотите, был самым закадычным товарищем Лермонтова. А что он не звал его своим товарищем, а прикрыл ширмой «Герой нашего времени», так это же чистейшей воды мистификация! Лермонтову нужно было любой ценой зашифровать Печорина, чтобы ни одна душа не разгадала, что это их лебединая песня…
Вот так. А Вы не находите, что Печорин, действительно – самая живая фигура, какая когда-либо появлялась в нашей литературе?
Я не знал, что ответить. Иконников встал, прошёлся по терраске взад и вперёд и, точно глядя куда-то в пустоту, сказал: «„Страдание порождает красоту“ – говорили древние. Вот по тому, насколько Печорин жив как фигура, я сужу, насколько Лермонтов был мёртв для современников как человек. Его и нарисовать-то как следует не умели… а потом и вовсе всадили пулю в лоб…»
После мрачного монолога Иконникова я сидел, наверное, как овощ, придавленный крышкой, и не знал, что говорить.
– Тяжеловато это слушать? – заглянул точно с жалостью мне в глаза Иконников. Я качнул головой.
– Да и мне тяжеловато это говорить, – он помолчал с минуту. – Но что делать, жизнь – жестокая штука… Ан, впрочем, выкиньте из головы, всё это сю-р-ре-а-лизм, – сказал он с расстановкой и дотронулся до моего плеча. Я взглянул на него. Передо мной стоял совсем другой человек: в его глазах, как в голубых озёрах, плескалась жизнь!
«Не театр ли это?» – невольно пронеслось у меня в голове.
Нынче (т. е. после вчерашнего хмурого дня) денёк выдался как на заказ! Погода наладилась. Мягкое золото устремилось с земли в виде кисловатых испарений. Какая-то особая неземная отрада лежит на сердце: на небе ни тучки, на солнце ни пятнышка, широкая листва дерев как будто приклеилась друг к другу – ни шороха, ни ветерка, только робкое фу-гу, фу-гу горлицы нарушает молчание. Кубанские хижины после дождя необычайно свежи. На душе тихо и празднично, точно высоко-высоко, где-то в горах или в таинственных сферах мира горнего, по всему сущему на этой земле тихо-тихо названивает колокол.
Я эти строчки пишу у себя в дневнике на террасе и размышляю об Иконникове.
А вот и он сам: мой скромный, невысокий порог осчастливил своим появлением Иконников!
Он одет как на парад, легко, по-спортивному: на голове белая кепка, на плечах лёгкая куртка, на ногах джинсы и кроссовки.
Мы крепко пожали друг другу руки и уселись в саду на два удивительно изящных плетёных кресла из лозы.
– Нынче ван-гоговский день! – сказал торжественно Иконников. – В такие денёчки Винсент Ван Гог писал свои подсолнухи или хлеба близ Арля.
– Да, день – чистое золото, – согласился я.
Анна Алексеевна нам предложила чаю с орешками, но мы увлеклись беседой о живописи.
– Импрессионисты, а с ними наши «сезаннисты» – это настоящие революционеры в искусстве, – сказал я. – Они перевернули живопись вверх дном, а вот Пикассо, придя им на смену, только возвысил графику до неимоверных высот, а искусство живописи принизил.
– Да, это так, он сам о том говорил.
– А как вы относитесь к Дали? – спросил я.
Иконников немного замялся и несколько неожиданно выпалил давно накипевшее:
– А хотите, я вам покажу наш русский Арль?!
– Арль?.. – тут несколько неожиданно замялся и я. – Но это же отсюда за тысячу миль…
– Это ошибка – он тут, за углом!
Иконников загадочно улыбнулся и подхватил меня под руки.