Выбрать главу

— Ну-с, я вас слушаю, — сказал он минут через пять.

— Это я вас слушаю, — возмутилась она.

— Но должен же я знать хотя бы, кто это нарисовал.

— А мне нужно, чтобы сказали вы, — повторила она с нажимом.

— Тогда, — произнес он уже с некоторым раздражением, — все это не более чем мои фантазии, мало чем подкрепленные. По двадцати рисункам я ничего не скажу достоверно даже о больном, которого наблюдаю месяцами. Но в общем случае… я предполагаю, что это рисовал один человек; что этот человек сошел с ума; что рисунки выложены по хронологии.

— То есть… — Бутникова уставилась на него, картинно оцепенев. — То есть вы утверждаете, что вот это, — она взяла Жар-птицу, — нарисовано позже, чем лошади?

— По всей видимости да, — сказал Дехтерев, наслаждаясь эффектом. — Это несложно. Смотрите: орнамент на крыльях тот же, что на седле, и даже, пожалуй, изощреннее. Но сама птица сделана по-детски, либо, что вероятней, в сумеречном состоянии, и вообще в этих поздних работах меньше сюжета. Видите? Со щенком — готовая жанровая сцена, и рядом, с дворником, карикатура хоть в «Сатирикон». А тут — они развернуты статично, хотя на рисунке их двое. Я только не вполне понимаю, что надвигается…

— Вы думаете, это, — она показала на плиту, как бы падавшую на застолье, — надвигается?

— Падает, давит, приближается, как хотите. А что такое «Тароп»?

— Я этого не могу вам сказать.

Черт бы их драл с этой неточностью выражений.

— Не можете или не знаете?

— Не знаю, — с неохотой призналась Бутникова.

— А как это вообще к вам попало?

— Расскажу. Но сначала еще немного, пока вы не знаете обстоятельств. Как, по-вашему, эти вторые рисунки… они сделаны больным человеком?

— Не сказал бы, что именно больным. Представьте, — он пощелкал пальцами, ища слово, — ну, хоть алкоголика, или любое другое сумеречное состояние талантливого человека, когда навык в руках остался, а мыслить человек уже не умеет, или это ослаблено, и в голове только сны… Я живописью не занимался, ни как дилетант, ни как исследователь. Но и мне видно, что этот второй человек умеет рисовать, и даже, пожалуй, лучше первого… потому что этот условно первый — все-таки, знаете, маэстризм. Вот как в альбомы рисуют: щенок, дождик… А второй — ну, что ж, это сейчас в Париже произвело бы впечатление, и у нас произведет, и даже сошло бы за новое слово. Но это новое слово тяжелобольного человека, которого… которого многое еще вдобавок томит, — закончил он машинально, кое-что приметив на последнем рисунке и не желая распространяться. Но приглядеться стоило. Случай был не так схематичен, как Дехтерев сейчас рассказывал.

— Хорошо же, я открою вам, — пообещала Бутникова, словно он долго вымогал у нее роковую тайну, которая сейчас его прямо в «Венеции» и убьет. И она рассказала Дехтереву тот самый случай, который он должен был в четырнадцатом году докладывать в Берлине, но помешала война; и, может быть, прекрасно, что помешала. Кто знает, чего наделали бы люди, расскажи он тогда про свою новую мнемонику — и от чего сам он удерживался, более не занимаясь этой сферой?

Веронике Лебедевой, наполовину француженке (отец давно вернулся в Марсель, и она жила под фамилией матери, известной петербургской портнихи), было двадцать лет, когда она угодила под один из немногих еще в Петербурге автомобилей. К двадцати годам она была известной в узких кругах художницей и даже выставлялась, Сомов ее хвалил, Железкин к ней сватался, но был высокомерно отвергнут. Красавица, идеально соответствовавшая тогдашней моде, — высокая, тонкая, насмешливая, невинно-порочная бердслеевская женщина, одна из тех, в которых Дехтерев ничего не понимал, хотя всегда ими любовался. Что-то было у них с эмоциональной сферой — они то ли подавляли ее, то ли, в преддверии великих перемен, природа сделала их нечувствительными, чтобы с ума не посходили.

Лебедева любила выезды на природу с компанией богатых бездельников, любила скачки, сама участвовала в какой-то любительщине, но ее считали опытной наездницей. Она превосходно плавала, управляла яхтой (был роман с безмозглым, но бронзовым яхтсменом), стреляла даже из лука — вспомнить, какой только экзотикой не увлекался предвоенный Петербург! И при всем том акварели ее были мрачны, бессолнечны, знаменитый (среди кого знаменитый? — но Бутникова отрекомендовала так) автопортрет изумлял отчаянным выражением беспомощных глаз и опущенных углов рта, а в последний год Лебедева и вовсе замкнулась, порвав с кружком и отшельничая с этюдником. Какая-то любовь? Нет, сказала Бутникова, скорей ранняя усталость, а впрочем, что мы все знаем.