— По литературной, — признал Шелестов. — Газету оставил, всего себя посвятил, так скажем, в книжную работу. Ответственное дело очень. — Он помолчал, не желая раскрывать секреты мастерства.
— И что, как есть правду описываете? — спросил Иващенко с нехорошим опять же прищуром. Тут Шелестов разозлился. С чего это он так на него смотрит, или не читал первый том «Порогов»? Первый том «Порогов» читали все. Сам должен понимать, правда или нет.
— Правда, дорогой товарищ, — сказал Шелестов с искусственной, подчеркнутой задушевностью, — она ведь как земля, так? Из которой, собственно, и растут розы. Вот перед нами мы имеем землю, почву, разнообразный перегной. Навоз имеем — я ведь вижу писательским глазком, что тут у вас не без навозу. Торф, опилочки. А на всем на этом вырастает прекрасный, можно сказать, цветок, Пурпурное Сердце или Роза Люксембург. Вот так и мы, писатели. Мы те же агрономы. — Славно вышло, подумалось ему, теперь уж он не только на бумаге, а и в устной беседе выдавал подчас мысли о-ого-го, внезапные для самого себя, словно диктовал кто. — Мы берем, значит, грубую, земляную правду, еще и с говном, и выращиваем из нее жаром наших сердец прекрасную розу. Вот эта ваша роза — разве она пахнет правдой? — Он указал носком сапога на Пурпурное Сердце. — Она пахнет жизнью, всей радостью, но и немного, конечно, говном. И это, может, в ней ценнейшее. Вот так бы я вам ответил бы.
— Вот как? — спросил Иващенко. Он совсем не разозлился на упоминание навоза. — Это вы любопытно. У меня как раз под Белой Церковью интересный разговор вышел. Тоже… про цветы. Я, может, тогда и подумал: будет мир — непременно стану выращивать розы.
— А с кем разговор? — живо заинтересовался Шелестов. Он еще по газете помнил, что, когда собеседник начинает раскрываться — иногда по самому случайному поводу, — тут и прыгай на него.
— Да так, — неопределенно сказал Иващенко. — Пойдемте, пообедаем. Вы насчет окрошки как?
— Окрошка — отлично! — с деланой бодростью воскликнул Шелестов. — Окрошечка! Кроши, как говорится, гада!
Он думал сделать Иващенке приятное — в паре очерков о нем, которые он просмотрел, вдумчиво готовясь, упоминалось его любимое «Кррроши!», вселявшее в сердца бойцов беспримерную отвагу, — но Иващенко глянул на него с неожиданной тоской, даже и мукой, словно пощады попросил. И на секунду проступило в его лице с седеющими усами и бронзовыми, словно твердыми щеками нечто сельское, давнее, агрономическое, будто и в самом деле в роду у него были сплошь земледельцы, а краскомом со знаменитым «Кррроши!» стал он по горькой случайности. Иващенко хотел что-то сказать, но отвернулся и закашлялся.
— Да, — сказал он, отдышавшись. — Пойдемте, покушаем.
Подавала жена Иващенки, скромная, молчаливая, очень молодая. Шелестов ею залюбовался — лет через пять красавица такого склада наверняка отяжелеет, но сейчас, в двадцать, двадцать два самое большое, она умиляла, сказал бы он, молочно-восковой спелостью. Молочно-войсковой, подумал он: такие любили военных. Под зорким его глазом — чисто писательское, никакой похоти, — она смутилась и нежно заалела.
— Вот где роза, — сказал Шелестов, осмелев и кивая вслед красавице, когда она вышла. Иващенко, против ожидания, — это такая была проба, — кивнул задумчиво и почти благожелательно.
— Я первый том прочел, — сказал он после недолгого молчания, когда оба с наслаждением хлебали ледяную окрошку на неожиданно сладком квасе, с ломтиками ветчины, с укропом, с густой желтоватой сметаной. — Интересно.
— Спасибо, — сказал Шелестов, ожидая, куда вывернет похвала. Он уже понял, что с Иващенко надо разговаривать осторожно.
— Ну и вот, — сказал селекционер. — У меня разговор один случился интересный… не припоминаете?
— Откуда же, — не понял Шелестов.
— Все оттуда же. Под Белой Церковью как раз. Пленный один попался… лллюбопытный. И вот он сказал, — Иващенко продолжал тянуть свои паузы. — Он сказал как раз, что красные там, белые… все это так, временно. Что в одной семье есть красные и белые, и семья потом по-живому срастется. Что мы и имели многократно.
— Это и я наблюдал, — кивнул Шелестов.
— А важно, — не слушая, продолжал Иващенко, — что есть абсолютная красота. Он так сказал. И вот ради абсолютной красоты… какая есть в оружии, скажем, или в крови там, или в поле перед атакой, — он, стало быть, воевал. Они все в плену говорили, что они противники войны, что, будь их воля, давно бросили бы оружие и все такое. Человек ради жизни своей чего не скажет. Но этот очень интересно говорил, не находите? И я подумал тогда, что когда кончится… ну, это все… что я буду тогда заниматься абсолютной красотой, а она не в людях. В людях нет ее. Она есть в цветах. И вот я занимаюсь цветами, а как и чего там воевали — кому сейчас нужно?