Выбрать главу

— Не скажите, — начал было Шелестов, но Иващенко его остановил.

— И поскольку, — тяжело сказал он, кирпично краснея, — я тому офицеру… не станем уточнять, чего там дальше… поскольку я тому офицеру в некоей мере обязан, и даже сохранил ему, так сказать, жизнь в рамках революционного милосердия, так? — то я, конечно, ничего про вас говорить не стану.

— Чего? Кому?! — не понял Шелестов.

— Ничего и никому. Говорить я не стану. Но вас я со своей стороны прошу… Вы проверили? Убедились? — спросил он с неожиданной злостью. — Устроились? Я очень рад, что же. Но со мной вы эти тити-мити даже не вздумайте. Я цветы-то развожу, а все-таки я комбриг Иващенко. Поняли?

— Я никогда, я что же, я не сомневался…

— Ну и хорошо. И никому не скажу. Но вас, уважаемый товарищ писатель, — он странно выделил «товарищ», — я тоже от себя убедительно попрошу, чтобы никаких… вы поняли?

— Да каких же?!

— Таких, что совесть мою революционную испытывать не надо! — крикнул Иващенко. — Цветы цветами, но я вас попрошу со своими вопросами… идите вон в партархив.

— Ну так что, мне уйти? — оскорбился Шелестов, не понимая причины этой вспышки.

— Зачем же уйти, — миролюбиво сказал Иващенко. — Кушайте. Еще будет свинина.

Остаток обеда прошел в разговорах о необязательном. Шелестов оставил расспросы, никаких попыток разведать подробности более не делал и тянул время до отъезда. Обратный поезд был у него в шесть сорок пять, Иващенко проводил его до леска, за которым слышались гудки и перестуки со станции. У леска они остановились, Иващенко все похлопывал себя по голенищу.

— Это московский скорый, — сказал он, когда за лесом опять быстро и дробно прошумело.

— Да, — согласился Шелестов, словно ему было дело до московского скорого. — В столицу, значит.

— А вообще, — сказал вдруг комбриг, — я и правда думаю: без человека… без человека гораздо красота совершеннее. Вам виднее, вы — писатель. Но вот посмотрите: лес, небо. — Он указал прутиком на золотящийся запад. — И тут мы вот с вами. Я так понимаю, что человека надо убирать.

— Ну, вы в этом направлении поработали, — сказал Шелестов с внезапной обидой. Он день потратил черт-те на что, а сейчас всякая минута была на счету, книгу ждали, и сколько он бы написал за этот день, пока обедал дурацкой комбриговской окрошечкой! Он лучше, вернее бы написал, чем любая правда, и все поверили бы, что было как у него в «Порогах», а не как у комбрига в его скучной настоящей Белой Церкви.

— И мы поработали, и вы поработали, — неожиданно спокойно кивнул комбриг. — Ведь оно как было? Ведь под Ракитной — знаете? Были же под Ракитной?

— Не случилось по молодости.

— Ну хорошо, ладно. По молодости. — Иващенко усмехнулся. — А вот сейчас живем все, как не было ничего. Значит, это что было? Это же не так было, что одни — такие, а другие — другие. Все были люди. Вот как я, как вы. И значит, не одни других уничтожали, а просто сами себя… так? Потому что поманило чем-то таким, чего не бывает, а потом оказалось — нет, изволь, приехали, все будет обратно так, как будет. Хорошо это? Нет, это нехорошо. И тогда сами себя… в окрошку. Чтобы не было. Вот это правильно, я считаю. Без человека земля имеет вид.

Шелестов ничего не понимал.

— Надо куда-то деть человека, а лучше бы он сам себя куда-то дел, — мечтательно продолжал комбриг Иващенко. — Вот как комбриг Иващенко. Где комбриг? Нет комбрига. А есть ученый-агроном, по случайности носящий то же фамилие. Вот есть писатель Шелестов, хорошо. А где один другой человек? Никто не знает. И вот если бы мы все так исчезли, пропали… то, может быть, на месте нас народилося бы другое, прекрасное, как роза. Где Роза Люксембург? Нет Розы Люксембург. А что же мы имеем? Мы имеем совсем другое, цветущее. И это есть та нечеловеческая красота, которая вам пора на поезд, на поезд, идите, пожалуйста, и не оглядывайтесь, — закончил он внезапно, резко повернулся и пошел в сторону своего сада.

А Шелестов пошел на поезд, твердо убежденный, что все-таки Гражданская война не проходит бесследно даже и для самого грубого рассудка.

15 августа 1929, Москва

«В огненно-лазоревой глубине неба махрилось, клубясь, кипенное облако, смотрелось в зеркальную зелень Дона, гладко застывшего в полуденной тишине Троицына дня, и коршун бурыми упругими полудужьями крыл обозначался вдали, словно без него, едва намеченного в густом куреве у горизонта, не так чувствовалась бы потная, истомная жара, не так ярко блистал бы на выгорающей степи ковыль».