Выбрать главу

Гарькавый не знал, что такое «государыня», и подумал, что тут темный намек на Екатерину. Она любила фаворитов, могутных мужиков, вроде вот Гугнивых.

— Теперь клубника, — раздумчиво (это Гарькавый так думал, остатком сознания, потому что мозг его взрывался) говорил Шелестов, глядя в сине-зеленое окно. — Без клубники ноне ничто не делается. Там есть баба, звать на А. Они после Анфисы все на А. Она ядреная такая баба, повышенной плотности. Имеется у нее поступь. Ее в десятилетнем возрасте снасильничал купец Вяков. Она с тех пор не верит в мужскую любовь, все у нее кобеля. Но тут пронзает ее буквально до печени чистое чувство, и она купается в росе, бегает нагишом по разнотравью, имея в виду очиститься. Для очищенья хорошо корень дикого ревеня.

Гарькавый ничего уже не понимал.

— Обратно же ты можешь спросить, молодой человек, зачем залупа. А? Ты можешь это спросить? Отвечаю: я вижу в этом названии тугость. Тугость, очень тут присущую лучшим образцам. Весь век прошел под знаком русской залупы. Бескрайняя плоть. Что-то чайник, а?

Чайник ответно засвистал. Сама неживая природа была послушна гению.

Гарькавый не помнил, как откланялся и, пятясь, удалился. Но запись он сохранил, не показав, естественно, никому. Совет Шелестова пригодился ему лишь через пять лет, когда, набравшись храбрости, он засел за трехтомную сибирскую эпопею «Судьба твоя». Апоплексического купца у него звали Зыков.

Шелестов дожил только до выхода первого тома, но читать его, верно, уже не стал: был он болен, почти не вставал, в семьдесят пятом тихо умер и был увековечен в названии районного центра на Дону.

15 октября 1925, станица Зеленская

Никого так не любил бездетный учитель математики Василий Шелестов, как племянника Кирилла, которого после смерти родителей растил и баловал один; но племянник его умер в семнадцать лет от тифа, потому что был мальчик нежный, холеный, и с тех пор души в Шелестове не было, а было пустое черное дупло. Но когда накатились в четвертый раз на станицу агеевцы и оставили у него в доме тяжелораненого офицера, с виду хоть и постарше племянника, но такого же нежного и светловолосого, — в черной этой пустоте завелась постепенно привязанность, а там и живая зависимость. Офицер был беспомощен младенчески, помнил лишь то, что воевал, и когда окреп, в минуты особого волнения усиливался выхватить шашку, нащупывал ее, невидимо висящую на левом боку, и тик этот остался с ним навсегда.

Он удивительно быстро учился всему — Шелестов не зря был учитель, умел давать знания в системе. Слова вернулись почти сразу, и подбор их говорил о том, что офицер был человек образованный, хоть и мало еще знавший жизнь. В любой сельской работе он был до смешного неловок, но почерк после первых попыток оказался уверенный, круглый, с четкими нажимами и росчерками. Рисовать не умел вовсе. Потянулся как-то к гитаре, но оставил, еще плохо слушались пальцы. Жаловался на неотступные головные боли и, главное, мучающие его сны, значения которых он не понимал: память была утрачена начисто, и он не знал людей, являвшихся к нему.

В пятнадцатом с войны вернулся в Зеленскую Трофим Голубков, после тяжелой контузии начисто забывший весь последний год, но по крайности помнивший жену и отца; отлежался, кое-что припомнил, но остался странным. В девятнадцатом — что ему померещилось? — вдруг медведем бросился на зашедшего в хату хорунжего, и тот, нервный, выстрелил ему в живот, не разобравшись. Голубков был отмечен, такие не выживают, смерть за ним с детства ходила, еще когда шестилеткой в проруби тонул.

А молодой офицер по ночам стонал, словно не желал возвращения памяти, и прежнюю жизнь вспоминал с явной неохотой, как племянник Кирюша не хотел вставать в школу; будить обоих была мука мученическая, и учитель Шелестов скоро отказался от попыток вызвать прежнюю личность нечаянного постояльца. Тот с радостью, с детским счастьем заново учился всему, а о прежнем и слышать не хотел. Может быть, там драма, кто знает. Ему все время снился какой-то черный зверь, выползающий, нет, выходящий из чащи или пещеры. Часто он бредил цифрами: одиннадцать, четырнадцать… И однажды Шелестов решился.

Решение было принято в день, когда после месяца красной власти, поняв, что это уж навсегда, учитель Шелестов сжег в печке документы на имя Алексея Трубина и закопал рундук с бумагами, которые успел просмотреть, но вдумчиво изучить не собрался, робел, как при чтении чужого письма.