После этого невольно и зарождается уверенность в том, что каждому былинному богатырю в летописях можно найти историческое соответствие, чем и занимались последователи «исторической школы» и во времена Миллера, и во времена Рыбакова. Правда, и тот и другой исследователь отказался от подобных попыток в отношении Ильи Муромца. В. Ф. Миллер изначально был уверен, что Илья «искони был чистым продуктом народной фантазии (в противоположность большинству других богатырей)» и «ничего исторического искони не было в Илье».{175} Одно время исследователь даже считал, что образ богатыря сложился под влиянием иранских сказаний о подвигах Рустема и сказки о Еруслане Лазаревиче.{176} Б. А. Рыбаков называл Илью Муромца «главным и синтетическим героем русского эпоса».{177} В летописях, действительно, нет исторического деятеля с таким или похожим именем, которого можно было бы счесть прототипом нашего богатыря. Попытку Н. П. Дашкевича разглядеть Илью Муромца в суздальском после Илье, присутствовавшем, наряду с послами киевским, переяславским и черниговским, на церковном диспуте в Константинополе, завершившемся плачевно для суздальского епископа Леона, обвиненного в ереси (как об этом сообщает Лаврентьевская летопись под 1164 годом), вряд ли стоит принимать всерьез. Никаких оснований для такого предположения, кроме совпадения имен, нет.{178}
Все конструкции, целью которых было отыскать в летописной истории во времена Владимира Святого или позже Илью Муромца, носят характер натяжек, причем довольно явных. Примером здесь могут служить работы Н. Квашнина-Самарина, опубликованные в 1870-х годах. Потеряв надежду обнаружить прямое указание в летописях на Илью Муромца и смущенный тем, что имени главного русского эпического героя нет даже в Никоновской летописи (как мы знаем, уделяющей богатырям особое внимание), исследователь задался неожиданным вопросом: быть может, Никоновская летопись «и не молчит, а только называет его другим именем?» Вот в ней упоминается под 1000 годом о кончине Рагдая Удалого (Квашнин-Самарин пишет: «Рогдай»), который один «наезжал» на 300 человек! «Значит, — делает вывод исследователь, — считался первым храбрецом и силачом. Не одно ли это лицо с Ильей Муромцем? Илья — христианское имя, Рогдай — славянское. Первоначально песни могли знать его под обоими именами, потом осилило христианское, особенно в виду религиозного почитания Ильи Муромца». И Владимир по нему убивался, и похоронили его с честью — значит, ценили его высоко. И умер этот Рогдай раньше других богатырей — «остальные и по смерти его еще продолжают упоминаться» той же летописью. А Илья, «по словам былин, был гораздо старше своих товарищей»! И звучит «Рогдай» симпатично — это «имя собственное, произведенное совершенно правильно от корней рог и дай». Жаль только, что оно «было подхвачено сочинителями разных сантиментальных повестей, будто бы из древней русской истории, которыми так изобиловали конец прошлого и начало нынешнего столетий. Вследствие этого, имя Рогдай действительно опошлилось и стало звучать для нас чем-то лженародным. Но древний богатырь в этом нисколько не виноват».{179}
Квашнина-Самарина покритиковали, и спустя несколько лет он отказался от своего мнения. Решающим здесь стало соображение, что Рагдай умер и похоронен при Владимире Святославиче, а могилу Ильи в конце XVI века показывали в Киевском Софийском соборе, который, как известно, был заложен после Владимира. В общем, Квашнин-Самарин согласился, что не считает более возможным «сливать Рогдая и Илью в одно лицо». Но при этом почему-то упорно продолжал стоять за то, что Илья — современник Владимира Святославича. Разочаровавшись в одной версии, исследователь с жаром увлекся другой. Теперь объектом его внимания стала знаменитая «Повесть о Петре и Февронии». Как известно, действие там происходит в городе Муроме. В начальной части повести рассказывается о змее, который, направляемый кознями дьявола, повадился творить блуд с местной княгиней, принимая облик ее мужа, князя Павла. Подобно Кощею Бессмертному, змей признался княгине, догадавшейся, с кем она имеет дело, что смерть ему предсказана от брата Павла — князя Петра, который убьет его каким-то «Агриковым мечом». Далее, по ходу сюжета, Петр чудесным образом обретает этот волшебный меч и убивает змея. К несчастью, издохший змей «окропил» Петра своей кровью, отчего князь покрылся струпьями и язвами, погрузившись в тяжелую болезнь, от которой его исцелила девица Феврония. И что же? Квашнин-Самарин тут же делает заключение: если был «Агриков меч», значит, не мог не быть некий Агрик, герой, о котором, наверняка, в Муроме бытовали когда-то предания, но до нашего времени от них ничего не дошло. Или дошло, просто имя это в былинах «заменилось» каким-нибудь иным. Каким же? Мечом его владел Петр Муромский, выходит, и Агрик этот — Муромец. И Илья — тоже Муромец. Значит… Более определенно заявить о своем мнении Квашнин-Самарин уже не решается, он лишь возвещает: «Читатели, конечно, уже догадались, куда клонятся наши выводы». В новой, еще более фантастической конструкции его несколько смущает имя Агрик — оно «во всяком случае не славянское, но почему бы ему не быть финским? Герой этот и выводится из финского Мурома». Тут Квашнин-Самарин спохватывается: «Считаем нужным оговориться, что мы вовсе не имеем желания приписывать Илье Муромцу не русское происхождение, да в этом и нет никакой необходимости, так как в Муроме славяне и финны с давних времен жили рядом и, конечно, менялись собственными именами».{180}