Переехав через узкую замерзшую Нарву и прибыв на станцию, Эстерка не стала выходить из кибитки. Она осталась сидеть внутри за занавешенными окнами, а вместе с ней остались Кройндл и Алтерка. Со станции доносился шум, у открытых ворот стояли два солдата в треуголках и с обнаженными саблями.
Иван вышел посмотреть, что делается на станции, и сразу же принес известие, что «этот самый»… ну, барыня ведь знает, кого он имеет в виду… тот самый уже прибыл сюда заблаговременно. Лошади его замучены, рты у них окровавлены, бока — взмылены. Одна вот-вот упадет. Начальник поднял шум, потребовал, чтобы ему заплатили за казенную лошадь и не захотел давать вместо загнанной свежую. Тогда «этот самый» устроил авантюру…
Иван вытер пот со своего грязного лица.
«Этот самый» что-то забормотал на своем языке, а потом бросился драться. Он излупцевал начальника кнутом. Вызвали полицию и спросили «пашпорт». «Пашпорта» у «того самого» при себе не было. Теперь его везут назад в Лугу, а может быть, и в Питер.
— Там разберутся! — подвел итог Иван с некоторой радостью, но тем не менее боясь посмотреть барыне в глаза. — Там, в Питере, уж разберутся. Там посмотрят, что он за птица, этот, который… тот самый…
И отступив с некоторым смущением от кибитки, он прошептал себе под нос, качая своей растрепанной головой:
— Странный барин такой… чудной!
С этого момента незнакомец с глаз пропал. Но горячее желание убраться как можно дальше из глубины Расеи, поближе к границам Белоруссии, никого не оставило. Даже Кройндл и Алтерке, которые вообще не знали, почему они так торопятся, тоже было немного не по себе. Беспокойство приказчика, кучера и Эстерки передалось им.
Но чем ближе они подъезжали к Великим Лукам, тем больше улучшалось их настроение. У дороги поблизости от станций стояли бабы с огненно-красными связками замороженной калины и с мочеными яблоками. Проезжающие покупали лакомства, радовались им и смеялись. Странно себя чувствовала только Эстерка: с одной стороны, она была довольна тем, что пробудилась от этого дурного сна, но, с другой стороны, сожалела, что этот сон с участием двойника ее мужа закончился… Ей не хотелось верить, что «этот самый», как его называл приказчик Иван, был просто иностранцем, искателем приключений. Это сверхъестественное сходство с ее покойным мужем — в лице, в голосе и в движениях — имело для нее какое-то потаенное значение. То есть он не случайно надел маску Менди и не случайно преследовал ее, чтобы она не забыла, какой обет приняла на себя, чтобы исполняла клятву, вырвавшуюся у нее. Чтобы даже и не думала о повторном замужестве прежде, чем Алтерка достигнет возраста бар мицвы, как она сама сказала реб Ноте Ноткину. Иначе…
Отъехав от Петербурга, она ведь упала духом, пожалев о своей горделивой, но столь поспешной клятве. Сам реб Нота не был с ней согласен. И вот — наказание за ее колебания, за неверие в собственные силы пришло. Ее нелюбимый и уже похороненный муж принял образ «влюбленного»… Теперь она знает наверняка: каждый раз, когда ее воля будет ослабевать, когда она сделает первый шаг к нарушению взятого на себя обета, в момент, когда она будет кичиться перед собой то ли своим великим мужеством, то ли своей чрезмерной скромностью, каждый раз что-то будет случаться. Менди, не Менди, каждый раз что-то случится… Намного, намного худшие вещи, чем то, что было сейчас в дороге. Может быть, даже настоящее несчастье…
Дальняя поездка, начавшаяся для Эстерки столь драматически, удалась в одном — в скорости. Дорога до Полоцка, на которую предполагалось потратить две недели, заняла неполных десять дней. Здесь у Алтерки, у которого и раньше был насморк, начался жар, из-за чего пришлось остановиться на пару дней, пока мальчик не выздоровел полностью.
Вернувшись в мягкое нагретое нутро кибитки, они продолжили зимний путь медленнее, с большим удобством. Вдоль дороги пошли густые еловые леса с пышным снегом на зеленых игольчатых лапах, похожим на взбитый яичный белок. Серебристые стройные сосны качали высокими кронами, издавая шум, похожий на шум моря. Тут и там привычные крестьянские домишки, крытые соломой, портили, как плохо наложенные грязные заплаты, общую картину большого серебристого зимнего полотна. Буханки посыпанного тмином домашнего хлеба, словно покрытые коричневым лаком, и желтовато-белые печенья на конопляном масле на станциях тоже были им хорошо знакомы. Как у пойманной оленихи, которой удалось бежать из загона в родную чащу, у Эстерки задрожали ноздри от этих знакомых лесов, в которых когда-то хозяйничал ее отец реб Мордехай. Все это было так знакомо! А вот уже змеится замерзшая Улла. Голые вербы, стоящие на крутом берегу, склоняются к ней. Знакомая макушка польского костела показалась из-за снежных холмов: Лепель! — родной город Эстерки.