— А что вы на это скажете, учитель наш Элиёгу?! Вот, пожалуйста, возьмите и прочитайте! Вы не можете без очков? Так прочтите вы, реб Саадья!… Или потрудитесь вы, реб Хаим!
Реб Хаим со двора Рамайлы взялся читать, а посланец из Пинска при этом все время вытирал пот с лица широким рукавом. Так он разволновался. На кону был последний козырь. После длинного предисловия, написанного витиеватым языком, стало наконец ясно, что по еврейским общинам Германии — в Кёнигсберге, Бреслау и Гамбурге, — которые ведут серьезные торговые дела с Вильной и, между прочим, являются большими поклонниками Виленского гаона, — по этим и по другим общинам разъезжает какой-то человек с черным хасидским кушаком и в белой одежде, какую носят карлинские хасиды. Он возит с собой слугу. Этот молодой слуга рассказывает повсюду, что его хозяин — не кто иной, как сын гаона реб Элиёгу… А когда его спрашивают, как теперь относится его великий отец к «секте», то есть к хасидизму, — ведь о нем что-то ничего не слышно в последнее время и его мнение неизвестно, — тогда гость, опустив глаза, как кающийся грешник, рассказывает: «Мне стыдно повторять, что говорит мой отец, Виленский гаон. Он говорит так: “Горе мне! Где мне взять так много дней, чтобы надлежащим образом раскаяться за все те беды, которые обрушились по моей вине на хасидов! Если бы я был моложе, я бы постился и рыдал, и молился бы Всевышнему, чтобы Он простил меня за то, что я с ними ссорился… Но я уже, слава Богу, стар и болен и не могу подняться и уйти, оторваться от изучения Торы. Поэтому ты, мой сын, отправляйся скитаться вдали от дома, чтобы искупить совершенные мною грехи, не присоединившись к…”»
— Довольно! — внезапно хлопнул рукой гаон по деревянному подлокотнику своего кресла. — Довольно, реб Хаим!
Он ударил так сильно, что ушиб свою худенькую руку и принялся тереть ушибленную ладонь. Это немного взбодрило гаона, его размягчившееся было сердце укрепилось.
— Владыка мира! — заговорил он плачущим голосом. — Чего они от меня хотят? Ведь мои сыновья сидят здесь, в молельнях Синагогального двора, и изучают Тору! Оба сына, которых мне дал Господь…
Глава десятая
Последний херем
1
Какое-то время гаон сидел, ссутулившись и закрыв глаза, пока окончательно не пришел в себя.
— Нет! — сказал он после этого неожиданно ясным и уверенным голосом. — Нет! Учителя и господа мои! Пороть и преследовать молодчиков из «секты» мало. Сжигать их гнусные сочинения и выставлять их проповедников к куне — мало. Их надо искоренить!.. Старый херем, объявленный на ярмарке в Зельве[326] и в Бродах, уже слишком слаб. Он уже давно фактически был лишен своей силы шестьюдесятью мерами[327] их нечистоты…
— Вот-вот! — обрадовался посланец из Пинска. — Божья мудрость говорит вашими устами, учитель наш Элиёгу. Я ведь именно это и твержу все время: херема мало…
Однако старый аскет даже не посмотрел на него.
— Если бы я, — сказал он, — если бы я был Элиёгу… не Элиёгу из Вильны, а Элиёгу-тишбийцем,[328] да будет благословенна память о нем, я бы с их проповедниками и с их вожаками сделал бы то же самое, что пророк Элиягу сделал с пророками Ваала… Я бы швырнул их в реку… в реку Кишон швырнул бы их и… сделал бы с ними то, что он, да будет благословенна память о нем, сделал. Схватил… и… заколол бы безо всякой жалости.
В головах гостей Виленского гаона вдруг словно вспыхнула эта картина, одна из самых страшных в Танахе. Она отнюдь не соответствовала тому милому образу пророка Элиягу, который существовал в воображении еврейских детей, представлявших его себе этаким добреньким старичком, который приходит вечером в Песах выпить свой бокал,[329] а потом когда-нибудь придет трубить в шофар, возвещая о приходе Мессии. Это был совсем иной Элиёгу — безжалостный фанатик, пламенный борец… Жестокие слова о проповедниках «секты» и сравнение их с четырьмястами пятьюдесятью пророками Ваала, сволакиваемыми в их жреческих одеяниях в долину Кишона, закалываемыми и швыряемыми в реку,[330] тоже как-то странно звучали в старческом беззубом рту гаона. Не верилось, что так говорит и думает богобоязненный дедушка, аскет с худым, бескровным и бессильным телом, весь покрытый морщинами, как его измятый, поношенный лапсердак… Но в его живых глазах при этом появился такой стальной блеск, такая пронзительная чернота, что в это все-таки начинало вериться. Казалось, что пылкий фанатизм гаона сейчас способен и на это тоже.
— Хм… хм!.. — прокашлялся толстый глава общины реб Саадья.
Раввин реб Хаим ощупывал свою козлиную бороду. Ему словно хотелось проверить, сидит ли она по-прежнему на своем месте. Даже реб Авигдор из Пинска почувствовал себя не в своей тарелке.
— К чему, — сказал он, — такие ужасные вещи, учитель наш Элиёгу? Зачем заходить так далеко? Особенно если можно обойтись гораздо более простым средством. Передать этого сновидца[331] в руки измаильтян… Пусть они продадут его в страну Египетскую, а мы да не поднимем на него своих рук… — И пододвинул к гаону пренебрежительно проигнорированное им «прошение»: — Вот здесь, учитель наш Элиёгу! Здесь! Только подписать…
История про Иосифа, проданного в Египет, очень мало подходила к обсуждавшейся проблеме. То есть к передаче хасидов в руки русского государства… Но гаон все равно не пожелал вступать ни в какие беседы с реб Авигдором. Этот потный посланец из Пинска уже успел ему опротиветь. Гаон только подал знак, чтобы эту богомерзкую русскую бумагу забрали с глаз его долой, и еще он сказал раввину со двора Рамайлы:
— Реб Хаим, будьте любезны, возьмите пергамент с моего стола. Заточите перо и пишите…
Реб Хаим тут же бросился выполнять просьбу гаона. Он положил на колени переплетенную книгу, расстелил на ней кусок пергамента и обмакнул новое гусиное перо в глиняную чернильницу.
— Писыте, писыте, реб Хаим! — принялся диктовать ему гаон, по-виленски заменяя в словах «ш» на «с». Этот местный акцент всегда усиливался у него от волнения. — Писыте, пожалуйста, то, сто я вам скажу: «Ко всем, кто трепещет перед словом Господним, к сынам Авраама, Исаака и Иакова, к святому семени, первенцу Его прихода, к тем, кто хранит Его заповеди и законы, — да вспомнит Он о Своем союзе с ними, чтобы они удостоились взойти в Иерусалим, город славы Его!..»
— Учитель наш Элиёгу! — подскочил на месте Авигдор, будто кресло под ним вдруг сломалось. — Снова письмо? Снова херем?
Гаон нетерпеливо махнул на него рукой:
— Пишите, пишите, реб Хаим! Нельзя терять больше ни мгновения: «Я слыхал от многих людей разговоры, я слышал громкий голос негодования и возмущения, сообщающий, что секта дурных и низких людей, именующих себя «хасидами», выступающая против своего Владыки, Отца небесного, похваляется тем, что я якобы раскаиваюсь в том, что говорил о них до сих пор, и что теперь я якобы согласен со всеми их деяниями. Тем самым они пленяют души многих сынов нашего народа, души, которые не должны быть пленены»…
Реб Авигдор снова опустился в деревянное кресло и только теперь почувствовал, какое оно жесткое и неудобное… Он больше не вытирал пот со лба и только думал, что из его плана похоронить раз и навсегда всех своих врагов ничего не получилось. Раввинский престол, который он отобрал у именуемого теперь «Бердичевским» Лейви-Ицхока при помощи такого количества лести, беготни и интриг, шатался под ним. И ему, видимо, уже недолго осталось держаться на этом престоле. Хм… Он, похоже, действительно не приносит счастья, этот отобранный раввинский престол…
Скрыв свою ненависть за наполовину прикрытыми веками, Авигдор теперь видел старенького гаона четко, словно через замочную скважину, и в глубине души презирал его. Презирал, как всякий карьерист, стремящийся использовать великого человека в своих интересах. Этот «светоч Изгнания», как Авигдор прежде величал его, казался ему сейчас серым, как пепел, маленьким и придурковатым.
«Хм… — подумал он, — понапрасну было потеряно так много времени, труда и денег. В результате получилось витиеватое письмо на священном языке, еще одно письмо…» Разве мало таких писем уже есть у него, реб Авигдора, в глубоком внутреннем кармане?