Подарки, которые он привозил ей, становились из года в год все солиднее, все дороже. Шелк, кружева, духи — все это были вещи, которые еще не подходили для одиннадцати-двенадцатилетней девочки, какой сиротка тогда была. А если Эстерка начинала недвусмысленно сердиться, что он тратит так много денег, что он портит девочку, преждевременно пробуждая в ней женскую склонность наряжаться и кокетничать, Алтерка просто смеялся, причем тоже недвусмысленно.
— Есть, — говорил он, — девушки, которые к восемнадцати годам ни на что не годятся, даже если наряжаются и прихорашиваются, а есть такие, что и в двенадцать уже полноценные женщины. Ты разве не видишь, мамка, как Кройнделе расцветает и хорошеет? Как у нее сияют глаза и краснеют губки? Как округляются ее плечики и как…
Тут Эстерка с мрачной миной на лице прерывала его воодушевленные излияния:
— Тебе не следует так говорить о ней! И незачем так на нее смотреть!.. И вообще… Как тебе не стыдно, такому… старому холостяку? Тебе ведь уже двадцать семь лет! Было бы гораздо лучше, если бы ты отыскал себе суженую и женился…
К совету жениться как можно быстрее Эстерка возвращалась при всякой возможности и при каждом визите, который наносил ей этот непрошеный гость. Сначала советовала игриво, потом — всерьез. А еще позднее — с отчаянием. И странное дело! Чем сильнее становились ее отчаяние и страх перед тем, как он смотрел на маленькую Кройнделе и как расхваливал ее, тем равнодушнее становился Алтерка к материнским словам и нетерпеливее — к ее попыткам убедить его поскорее жениться.
— Мама, — сказал он как-то, глядя на нее с какой-то особенной усмешкой — можно было даже подумать, что это улыбка жалости, — мне кажется, ты начинаешь стареть. Ты уже говоришь как настоящая сваха…
— Стареть? Начинаю стареть?.. — При этих словах она ощутила странный укол в сердце. Будто не ее родной сын таким образом сочувствовал ей, а ее бывший жених. Она искала предлога, чтобы прервать этот разговор и побежать в спальню, к зеркалу. Эстерка смотрела на себя с ненавистью, сердито расчесывая пальцами седую прядь и ругая саму себя: «Это все его нечистая кровь, у-у! Злой дух той ночи в спаленке покойной Кройндл. Еще не выветрился запах того чая с ромом. Ты пропала, Эстерка! Так или иначе, пропала…»
Дорогие подарки, которые «петербургский дядя» привозил для Кройнделе, Эстерка все еще запирала в комод, не отдавала их девушке, хотя часто замечала в глазах Кройнделе острое детское сожаление. Она делала вид, что ничего не замечает, а когда все-таки решала пожалеть свою воспитанницу, то утешала ее небрежно и кратко:
— Когда ты, с Божьей помощью, вырастешь, у тебя все будет, все…
Но Кройнделе молчала, и в ее залитых слезами опущенных глазах Эстерка читала детский упрек: «Я все еще не выросла? И в этом году тоже?»
И чтобы доказать строгой тете, что та не права, Кройнделе прилипала к зеркалу. Чем дальше, тем больше. Она делала на своей детской головке высокую прическу башенкой, распускала поясок своего платьица, чтобы оно стало длиннее, выпячивала свои заострившиеся грудки, похожие на рожки молодой козочки. Она вообще изменилась. Бледность ушла с ее личика. Грешная кровь, о происхождении которой знала только Эстерка, заиграла на ее немного выступающих скулах. Волосы налились глянцевитостью созревших колосьев.
Кроме того, Эстерка замечала такую вещь, которую можно было себе представить только у животных и у перелетных птиц: Кройнделе заранее предчувствовала, когда «петербургский дядя» должен приехать. На Пейсах, когда Днепр разливался, ее охватывало беспокойство, она вздрагивала при каждом далеком звоне упряжки с колокольчиками. Когда начинались первые солнечные дни, она не радовалась, как в детские годы, а ходила словно в чаду. Когда Эстерка упоминала имя «петербургского дяди», Кройнделе краснела и не знала, куда спрятать свое личико. А когда она успокаивалась, Эстерка спрашивала вскользь, якобы просто так, не глядя в беспокойные глаза девочки:
— Ты его любишь, Кройнделе, петербургского дядю?..
— Я… я не знаю… — тихо бормотала сиротка.