Она выросла с твоим именем, моя сиротка. Твои косточки вскормили ее корни. Без твоей могилки она бы исхудала. Без твоего имени мне пришлось бы оставить ее одну-одинешеньку на этом свете…
Твоя мама верно послужила мне своей жизнью, а ты, ее дитя, — своей смертью. А я-то думала, что мне это причитается по наследству, что никто ничего не может за это от меня потребовать… Но один свидетель всегда бдит. И суровый судия, который однажды уже явился ко мне и предъявил счет, после той пьяной ночи в спаленке твоей матери, тот судия еще жив. Он снова явился из-за гор. Тринадцать долгих лет он был бесплотным, как тень. А теперь стал выпуклым, налился кровью и гневом. Он снова здесь. Я чувствую его горячее дыхание, его страстное нетерпение. Он явился ко мне в образе моего собственного сына и хочет зарезать мою бедную овечку в моем собственном доме. И даже не знает, что таким образом он зарежет меня, свою мать, и себя самого — тоже.
Все двоится у меня в жизни, сиротка! Менди, мой покойный муж, обретает двойника в некоем загадочном человеке, принявшем его образ и преследовавшем меня повсюду со своей влюбленностью… Мы с Кройндл, твоей матерью, тоже были двойниками. И вместо того чтобы ходить ко мне, мой жених приблудился к ней… Теперь вот дети — ее и мои. Мертвому ребенку приходится играть роль живого, а живому — роль мертвого. И я уже не знаю, как мне выбраться из этих все сильнее запутывающихся сетей. Один раз случилось чудо. Я не верю, что оно случится и во второй раз. Развязка скоро…
Сколько раз я сама хотела положить всему этому конец! И после той пьяной ночи в спаленке твоей матери, и когда была беременна… Но я опоздала. После родов у меня уже больше не доставало мужества, я жалела ни в чем не виноватую малышку, которая так мило лепетала и называла меня тетей. Мне сотни раз пришлось на нее накричать, чтобы она перестала называть меня мамой. И она привыкла, но сколько огорчений мне это стоило! Я до сих пор хожу по дому, словно страдающая от жажды, но велевшая не давать мне ни глотка воды…
Моя мама, мир праху ее, много раз искала среди умерших «добрую заступницу» за меня, когда я болела, «добрую заступницу» за моего отца, когда дела у него шли плохо… Теперь я хочу быть как мама. Я отбрасываю всю гордость просвещенной женщины, в необходимости которой меня когда-то убедил мой жених Йосеф Шик. Будь ты доброй заступницей за меня и за мое дитя! Ведь твоя незаконнорожденность — червонное золото по сравнению с той, кто носит сейчас имя твоей мамы. Грех твоей матери — червонное золото на фоне свинцовой тяжести моих грехов…
Обессиленной, уткнувшейся заплаканным лицом в ладони и дрожащей нашла ее Даша на скамеечке в вечерних сумерках. От жалости забыв о разнице между служанкой и барыней, она схватила Эстерку за плечи своими крестьянскими руками и принялась утешать ее:
— Барыня-красавица! Так поздно, а ты все еще здесь? А мы тебя все ждем, ждем… Смотри-ка, на тебе лица нет! Так ведь можно себя совсем угробить! Чужое дитя… Ведь твое-то, слава Богу, цело…
Эстерка, дрожа всем телом, молча позволила поднять себя со скамеечки, накинуть пальто себе на плечи и вывести себя с кладбища, которое сейчас, в мерцании первых звезд, стало неуютным. Только отойдя шагов на двадцать, Эстерка сказала, будто себе самой:
— Мое дитя тоже не цело…
— Не цело? Не цело? — испугалась Даша такого запоздалого ответа. — Но ты ведь, сердечная, прежде сказала…
— Я хотела сказать, что ей недолго еще оставаться целой. Ах, Дашенька, здесь, у тебя, я когда-то была в большей безопасности…
— Но кто хочет навредить твоему ребенку? Скажи, барыня! Почему ты не говоришь?
— Родной человек, Дашенька! Мой собственный сын.
— Твой сын? Тот, что в Петербурге? Такой поганец! Дочь своей матери?
— Он этого не знает, Дашенька. Он думает, что это умершая сиротка.
— Но почему ты ему не скажешь? Надо сказать!
— Как же мне ему сказать? Ты ведь знаешь, Дашенька! На этой лжи я и держусь. Так я и живу среди людей…
— Но ведь такое дело, барыня! Такое дело!..
— И даже хуже. Намного хуже, Дашенька…
— Что может быть еще хуже, сердечная? Как ты можешь такое допустить?
— Ничего не говори, Дашенька! Не спрашивай!
И вдруг что-то всхлипнуло в сердце у Эстерки, и она тяжелым грузом повисла в объятиях Даши. Обе женщины, барыня и бывшая кормилица, остановились посреди потемневшей дороги.
— Спрячь меня, Дашенька! — дрожа, сказала Эстерка. — Спрячь, как когда-то, в своей хатке. Меня и мое дитя. Я больше не хочу жить в городе. Он стал мне ненавистен, и Днепр, и все хозяйство…