— Велела открыть… — задумчиво повторил реб Нота. — Я не обижаюсь, что ты его держала занавешенным. Я ведь, слава Богу, знаю, что он, да будет земля ему пухом, поломал твою жизнь…
— Ах, не в этом дело…
— Не падай духом. Когда он был жив, у меня тоже были к нему претензии. Я считал, что суть всего нашего еврейства в том, чтобы принять на себя бремя — бремя заповедей, труда, добрых дел. А он — наоборот. Все время только и сбрасывал с себя всё, что имело отношение к какому бы то ни было бремени…
— Да.
— Я собирал, он разбрасывал…
— Так он надо мной смеялся, когда я, бывало, плакала и упрекала его. «Отец зарабатывает, а я трачу; кто-то ведь обязательно должен тратить»… Так он надо мной смеялся.
— Поэтому, Эстерка, я в последние годы малость остыл. Остыл к постоянной погоне за большими заработками, как у Аврома Переца, как у твоего отца реб Мордехая да и у меня самого в прежние годы, до того, как умер Менди. Чего ради так напрягаться? Сегодня ветер так дует, завтра — совсем иначе. Я обратился к делам общественным. Стал заниматься ими намного больше, чем прежде. Занялся заработками всего народа Израиля. Такое богатство навсегда сохранится. Навсегда!
— И тем не менее… — сказала Эстерка и замолчала.
— Что?
— Как бы странно это ни прозвучало, но я должна признаться. В последнее время я тоскую по нему. Я даже не могу вам сказать…
— Ты — по нему? Эстерка! Быть этого не может…
— Но, тем не менее, это так. Он мне снится. Меня к нему тянет. Он разговаривает со мной, мне кажется.
Ноткин был тронут. Он заморгал повлажневшими глазами, глядя через очки на невестку.
— Благодарю тебя, Эстерка, — тепло и тихо заговорил он. — Еврейка всегда остается еврейкой. Как бы ни вел себя ее муж, она остается неизменной.
Какое-то время он стоял, рассматривая кончики своих пальцев, потом его влажные глаза вдруг стали сухими.
— Однако же ты завесила его портрет. Все время, говоришь, что меня здесь не было?
— Не я, — опустила под взглядом реб Ноты глаза Эстерка. — Йосеф… Он попросил… потребовал, чтобы я Держала этот портрет завешенным, либо… совсем сняла его. Вы ведь знаете, что…
— Знаю, слава Богу. Прежде они были с Менди друзьями, а потом он стал ему кровным врагом. Если бы не Менди, то есть… Менди, говорил он, отобрал тебя у него. Ну, а сейчас? Сейчас? Ведь он, если будет на то воля Божья, на тебе скоро женится. Может быть, тогда его сердце оттает. Он мог бы уже простить…
— Ах, вы знаете, свекор, Йосеф… он совсем не такой добрый, как вы думаете. Его сердце оттает еще не скоро. То, что он остался старым холостяком, ожесточило его. Сделало злопамятным…
Реб Нота с удивлением посмотрел на нее.
— Хм… — произнес он полунасмешливо-полусерьезно. — Вот как говорит невеста про своего жениха? За несколько дней до свадьбы…
— Вот так и говорит…
— В сущности, Эстерка, и пусть это останется между нами, ты сама во многом виновата, что его сердце ожесточилось. Виновата не меньше покойного Менди. Когда ты уехала из Петербурга и сказала мне, что не выйдешь замуж до бар мицвы Алтерки, я подумал, что ты говоришь это просто так, чтобы утешить меня тем, что верна памяти моего сына. Потом я увидал, что ты это всерьез. Такая молодая женщина, как ты, и шесть лет без мужа…
— Вы ведь знаете, свекор, почему. Я, может быть, и не была бы настолько сильна, если бы не… если бы не тот, кто меня… Ну, вы ведь знаете. Кто меня преследовал. Я вам писала… Вы улыбаетесь? Спросите старого кучера, Ивана, он вам то же скажет. Иван подошел в Луге на станции, чтобы отогнать этого человека от меня, и сам едва не лишился чувств — и это старый Иван. От того человека даже пахло ромом, как от Менди… Он тоже пил ром с чаем… Он тоже… Посмотрите! Только посмотрите, свекор! Что это?.. Там!..
Крик застрял у Эстерки в горле, глаза ее широко распахнулись, а дрожащий палец остался висеть в воздухе, показывая на полуоттаявшее окно, за которым мелькали сменявшие друг друга расплывчатые кусочки любопытных лиц.
Реб Нота резко повернулся. В одно из свободных от тонкого льда пятен на оконном стекле он ясно разглядел лицо, которые было очень похоже на висевший на стене портрет Менди. Те же красноватые скулы, та же улыбочка под жидкими усами, та же выступающая вперед нижняя челюсть… Но этот похожий на Менди человек сразу же исчез, и какое-то грубоватое нелепое лицо заняло его место и прижало к стеклу свой нос картошкой, наполовину раскрыв от восторга рот. Глаза на этом лице часто моргали. Реб Нота мог бы поклясться, что это лицо городского дурачка, того самого, который среди прочих встречал его на городском рынке и кричал: «Подайте мне милостыню, я сумасшедший!..»