Не прошло и недели, как солдаты узнали о сдаче Амиды во всех подробностях. Кроме того, до нас дошло, что Констанций послал в восточные провинции Павла-Цепь. Констанций всегда так реагировал на поражения: любая неудача объяснялась происками изменников. Три месяца Павел провел в Азии, сея вокруг себя ужас. Множество ни в чем не повинных людей были по его наветам казнены или отправлены в ссылку.
Что касается меня, то я остаток лета провел на Рейне, в переговорах с германскими королями; с одними был суров, с другими милостив. С германцами иначе нельзя - они от природы коварны, и нарушить данное слово им ничего не стоит. Если бы мы захватили их родные леса, это постоянное вероломство еще можно было бы как-то объяснить: любовь к родине присуща всем людям, даже варварам. Но мы отвоевывали не их, а свои земли, которые принадлежали нам веками и которые германцы разорили. Тем не менее всякий раз, когда представлялась возможность нарушить договор или совершить любое другое бесчестное деяние, германцы ее не упускали.
Почему они так себя ведут? Не знаю. Нам вообще трудно их понять, даже тех, кто получил образование в Риме (со времен Юлия Цезаря римляне берут сыновей германских королей в заложники и приобщают их к цивилизации, но толку от этого никакого). Германцы от природы - буйные дикари, и в отличие от римлян и греков, которым война ненавистна, они на войне чувствуют себя, как в родной стихии.
Чтобы добиться у них какого-то авторитета, мне потребовалась максимальная строгость, и они научились меня уважать. Я многократно переходил Рейн и наказывал королей-клятвопреступников. Я был тверд. Я был строг. Я был справедлив. Постепенно они осознали: их земли по ту сторону Рейна мне не нужны, но всякий, кто вторгнется в Галлию, получит достойный отпор. Я приехал в Галлию, истерзанную войной. Когда я ее покидал, там царил прочный мир.
-XIII-
Третья, и последняя, зима, проведенная мною в Париже, оказалась в моей судьбе переломной. После встречи с Флоренцием моя связь с императором полностью прервалась: преторианский префект решил зазимовать во Вьене. Непосредственной связи с императором также не было. Хотя между мною и Флоренцием шла оживленная деловая переписка, лично с ним я более не встречался. Как-то раз я предложил Флоренцию провести со мной зиму в Париже, но он ответил отказом - по-видимому, он понимал, что в таком случае потеряет остаток власти. Хотя номинально я правил Галлией, Британией, Испанией и Марокко, мы с Флоренцием достигли негласного соглашения, по которому он управлял Галлией к югу от Вьена, а также Испанией и Марокко, а я - северной частью Галлии и Британией.
Елена чувствовала себя все хуже, и, когда наступили зимние холода, она и вовсе слегла. Боли все усиливались, и я обратился к Оривасию. Он не оставил никакой надежды: это опухоль в брюшной полости и все, что можно сделать, - это облегчить боль. И он рассказал мне о своем новом открытии - травке, настой которой снимает боль.
Общество Оривасия помогало мне отвлечься от мрачных мыслей. Приск также вносил свою лепту, хотя и не переставая грозился, что уедет домой: его жена Гиппия донимала его грозными письмами, да и сам он тосковал по Афинам, хотя и не подавал виду. У Приска вообще есть манера притворяться более черствым, чем он есть на самом деле. Общение с Евферием было для меня неиссякаемым источником знаний, но если не считать этих трех моих друзей, вокруг меня царила пустота. Начальник военного штаба Лупицин, присланный взамен Саллюстия, отличался невежеством и высокомерием, а с Сигаулой, командиром конницы, нам просто не о чем было говорить. Оставался еще Невитта, но этого блестящего офицера пришлось оставить в Кельне охранять рейнские рубежи.
В отчаянии я рассылал письма старым друзьям, уговаривая их приехать в Париж. Тем, кто увлекался охотой, я обещал чудесный климат и целые стада диких оленей. Друзьям-философам я расписывал Париж как крупный интеллектуальный центр - это была беззастенчивая выдумка. Единственными "интеллектуалами" в этом городе были галилейский епископ и его клир, от которых я старался держаться подальше. Никто не откликнулся. Даже Максим не смог приехать, хотя часто писал мне, пользуясь шифром собственного изобретения.
Как раз в это время, то ли в ноябре, то ли в декабре, мне приснился вещий сон. В тот вечер я диктовал черновые заметки, которые впоследствии легли в основу моих записок о битве при Страсбурге. Утомившись, я заснул лишь в третью ночную стражу. Поскольку все мои мысли были заняты одним предметом - битвой, сначала мне приснилась она. Потом, как это часто бывает во сне, картины боя исчезли, и я оказался в большом зале, в центре которого росло высокое дерево - как ни странно, я этому не удивился. Вдруг дерево упало, и я увидел, что между его корнями растет другое, молодое деревце. При падении старое дерево не задело его корней. "Дерево пало, - услышал я вдруг свой собственный голос, - теперь молодое деревце тоже погибнет". И от этой мысли я пришел в полное отчаяние, что не соответствовало значению случившегося. Внезапно я почувствовал, что рядом кто-то стоит. Лица было не видно, но казалось, я его знаю. Он взял меня за руку и сказал, указывая на деревце: "Не отчаивайся. Видишь? У этого деревца крепкие корни, и теперь, будучи в безопасности, оно будет расти еще быстрее". Проснувшись, я понял - со мною говорил мой божественный покровитель, Гермес.