Соблаговолите, Sire, принять мою просьбу благосклонно, возвратите отчаявшейся супруге покровителя, верните ребенку, еще до рождения оставшемуся сиротой, отца, который еще не видел свое дитя, горюющему брату — самого верного друга, какого он когда-либо имел…
Вот ведь каков, чертов парень! Он же не знает, что именно Тимо писал царю. Но он знает своего брата. Он одинаково хорошо знает как его железную благовоспитанность, так и безрассудный образ мыслей.
Его изображение брата в письме к императору допускает обе возможности! И все же он говорит царю нелицеприятно: самого верного друга, какого он когда-либо имел… Что это? Бравада? Гордость? Необдуманность? Верность?
…Пусть же в тот день, когда эти строки дойдут до Вас, Sire, пусть в тот день Ваше сердце порадует сладостное сознание, что Вы вернули покой целому семейству.
С глубочайшим почтением к Вам,
вашего императорского величества
верный подданный George de Bock,
Colonel
Четверг, 6 декабря 1828 г.
И дальше идет письмо Ээвы к Николаю, как явствует, от 23 января минувшего года.
Его императорскому величеству всемилостивейшему государю императору Николаю Павловичу, самодержцу всероссийскому etc. etc. etc.
Несчастная супруга, глубоко скорбящая мать малолетнего сына осмеливается еще раз смиренно преклонить колена перед престолом вашего императорского величества.
Восемь лет, как мой муж, полковник Тимофей фон Бок, взят от нас, и я ничего не могла узнать о его судьбе: числится ли он еще в списках живых или я вдова и мой сын сирота, не имеющий отца…
Ну, это довольно смелый прием таким вот образом писать императору: мне ничего не известно… А, собственно, почему бы и нет?! Если официально на все наши отчаянные запросы нам ничего не соизволили сообщить. Если все, что мы знаем, мы узнавали только по крохам, благодаря чьему-то доверию, подкупам и гусарским проделкам?! Восемь лет, как взят, — истинная правда! И шесть лет ни письма, ни строки. Почему бы Ээве не писать так, как она пишет:
…Сжальтесь, сжальтесь надо мной, ваше императорское величество, прикажите хотя бы сообщить мне правду, если невозможно удовлетворить мою еще более настоятельную и покорнейшую просьбу смилостивиться над моим дорогим мужем и отцом моего ребенка!..
Ну, это если невозможно ясно говорит, по крайней мере мне, что ей все известно и что помиловать невозможно (или во всяком случае до сих пор не было возможно), так же как и почему это оказалось невозможно… поэтому она и заканчивает так, как она это делает:
…Мою мольбу я обращаю к добросердечию вашего императорского величества: столь многие тысячи пользуются отеческой заботой любезного государя, и я в моем глубоком горе осмеливаюсь надеяться на утешение благородного правителя, я прошу, я умоляю об этом смиренно.
Вашего императорского величества
покорнейшая подданная К. V. Воск.
В Петербурге, 23 января 1827 г.
Все еще Выйсику, 11 декабря 1828 г.
Сегодня утром, когда мы сидели с Ээвой и Тимо за кофе, я более внимательно наблюдал за сестрой, по-видимому из-за приведенного выше письма.
Во всяком случае в этом письме, по-моему, нет ничего недостойного. И оно ничем не вызывает внутреннего сопротивления. По краткости — всего пятнадцать строчек — это скорее прямо классическая, просто античная лапидарность. А отказ от всяких попыток аргументировать — в данном положении поистине достоин восхищения. И кроме того: обращение к чувствам адресата (пусть императорские чувства какие угодно черствые и каменные) идеально женственно…
Где-то раньше я уже писал, что недолюбливаю свою сестру. Сегодня я смотрел на нее. Спустя много времени опять по-домашнему свободно падающие русые волосы, простое травянисто-зеленое платье, крохотная камея в золотой оправе и обычный Ээвин яркий цвет лица, которое теперь, после тяжелых недель ухода за Юриком, снова производит впечатление, будто моя сестра только что вышла после теплого купания. А на висках неожиданно несколько белых нитей.